— По своему роду деятельности вы, миссис Бишоп, имеете дело с множеством людей. Считаете ли вы, что в «Клубе Каудрей» есть кто-то, у кого хватило бы пороху это сделать?
— Думаю, такие там найдутся, и не одна, а несколько. Но я не представляю, чтобы швея, едва выпорхнувшая из «Холлоуэя», хоть у кого-нибудь из них могла вызвать такой прилив энтузиазма. А покопаться в грязи вы, сержант, не пробовали? Может, это кто-то из ее тюремных подружек? Вам неплохо было бы поговорить с Люси Питерс.
— Мы с ней поговорим, миссис Бишоп. А пока вы не могли бы сказать мне, что именно мисс Бейкер вчера оставила в клубе?
— Пакет с образцами материй и два письма — и то и другое для мисс Бэннерман.
— Два письма?
— Да.
— А адреса на конвертах были написаны от руки или напечатаны?
— Оба — написаны от руки, но не одним и тем же человеком. Один из них — весьма залихватским почерком и чернилами; другой — карандашом и самым обыденным почерком.
— Оба конверта прибыли от Мотли вместе с пакетом?
— Думаю, что да.
— Спасибо за помощь, миссис Бишоп. Не смею вас больше задерживать.
Пока она провожала его к двери, Фоллоуфилд успел мельком разглядеть одну из примыкавших к прихожей комнат, которой чета Бишоп явно пользовалась ежедневно. В центре комнаты стоял стол, на нем — пишущая машинка, а рядом с ней лежала пачка бумаги. Ничего больше Билл разглядеть не успел, так как дверь перед ним тут же захлопнулась.
— Симпатичная машинка, — как бы невзначай заметил он. — Много корреспонденции?
— Это моего мужа, — поспешно ответила Сильвия. — Он пользуется ею для работы. До свидания, сержант.
Люси сидела за угловым столиком в «Лайонсе» на Оксфорд-стрит и наблюдала за молоденькой женщиной, которая вынула из коляски малыша и усадила к себе на колени. Непонятно почему, но, куда бы Люси ни пошла, ей всюду попадались дети. Иногда она даже пристраивалась за женщиной с младенцем: а вдруг эта малышка — ее дочь? Обычно ей удавалось убедить себя, что подобное поведение всего лишь естественное желание узнать, что случилось с ее ребенком. Однако порой Люси казалось, что этого знания будет недостаточно: утолить ее неутешную печаль может только одно — она должна снова обнять свою дочь.
Люси никак не могла себе объяснить, почему ей теперь страстно и неуемно хотелось того, чего вначале не хотелось вовсе. Мало позора из-за ареста и заключения в тюрьму, тут еще обнаружилось, что она беременна, и с этой мучительной травмой ей уже было не совладать. Она скрывала новость сколько могла, притворяясь перед всеми, а особенно перед самой собой, что все у нее в порядке. За отрицанием последовал страх. Люси ничего не знала о родах и воспитании детей, посоветоваться ей тоже было не с кем, и потому она, окунувшись в неизбежный в тюрьме тяжелый физический труд, вопреки здравому смыслу надеялась на некое чудо, которое вырвет ее из этой ловушки. Но вскоре ее отношение к ребенку переменилось: оказавшись в полном одиночестве в самый сокрушительный период своей жизни, Люси вдруг стала полагаться на своего будущего младенца как на единственное существо, благодаря которому она чувствовала, что чего-то стоит, на своего единственного друга в жестоком и чуждом мире. Однако чувство это возникло слишком поздно — к тому времени Люси уже согласилась отдать ребенка на воспитание, и начатый процесс оформления нельзя было повернуть вспять. Чем дальше развивалась беременность, тем сильнее становился ее страх, что этот ребенок унаследует от нее лишь одно — неизбывное чувство одиночества.
Люси допила чашку чая, которую мусолила уже больше часа, и принялась сражаться с болью, что охватывала ее всякий раз, когда она начинала думать о неделях, предшествовавших родам. Даже сейчас, восемь месяцев спустя, эти воспоминания всплывали в памяти ярко и беспощадно. В последний месяц перед родами беременных женщин переводили в больничное крыло, но когда наступил ее черед, там не нашлось свободных коек, и Люси оставили в камере, где она день за днем и ночь за ночью, лишенная помощи, в ужасе думала о том, что роды могут начаться, когда вокруг не окажется никого.
Но вот роды благополучно прошли, и ей позволили провести с дочкой двадцать минут. Все эти минуты Люси старательно пыталась запомнить младенческие черты, страстно желая, чтобы окружающие перестали болтать и дали ей возможность впитать в себя как можно больше от этой частички ее существа, которую вот-вот отберут, и сердилась за то, что они крали у нее драгоценные минуты. Ее чувства оказались настолько непривычными, что она никак не могла понять, что с ними делать. Одно запомнилось особенно остро: руки у нее были холодные как лед, и Люси отчаянно пыталась их согреть — ей страшно не хотелось, чтобы это холодное прикосновение осталось у дочери единственным о ней воспоминанием.