— Возможно, — вздохнула она. — Я никогда про это не говорила. Никому. Уж Генри-то точно. Мы вернулись в наш отельчик, легли в постель. Комната была залита предвечерним светом. Такая красота! Потом я пошла в ванную. Выхожу — а он сидит голый на кровати, лицом к окну, голова опущена, руки сложены на коленях. Я застыла в дверях, но он меня не видел и не слышал, потому что сам с собой говорил на языке жестов. Для сценария «Синевы» ему понадобилось выучить американский язык глухонемых, не в совершенстве, конечно, а так, основы. И его это страшно занимало.
— Ты поняла, что он говорил?
— Только потому, что это была цитата из фильма. Помнишь, когда Аркадий ищет Лили, он оказывается не то на складе, не то на закупочной базе, где полно безликих манекенов в одежде, которую она носила в предыдущих сценах. А в углу стоит комод, помнишь? И в нем много ящиков…
— Конечно! Он один за другим начинает рвать их на себя — а они пустые — и швырять их на пол, доходит до последнего и тут слышит слова, которые произносит незнакомый голос: «Я не могу тебе сказать».
— А потом Аркадий повторяет это на языке жестов.
— Значит, Макс сидел на кровати и жестами говорил «Я не могу тебе сказать», так?
Инга кивнула:
— Несколько раз подряд.
— И ты считаешь, что он таким образом подавлял в себе желание облегчить душу и рассказать тебе правду об Эдди или еще о чем-то, и что это и есть та тайна, которую она тебе не открывает?
Я посмотрел на Ингу, но она сидела отвернувшись.
— Ты, братик, конечно, убежден, что я часто заговариваюсь, но ведь я не просто так перед тем, как рассказать тебе про Макса, вспомнила о Кьеркегоре и его «Или — или». Значит, у меня была причина. В предисловии есть такие слова: «Кажется, что один автор входит в другого, словно части китайской шкатулки-головоломки». Я стояла в дверях, смотрела, как пальцы моего мужа складываются в слова «я не могу тебе сказать» и думала: а какой именно Ты не можешь сказать это Мне и какой именно Мне, нас ведь так много!
— Но ты не спросила?
— Он же не знал, что я смотрю.
Инга тихонько улыбнулась:
— Да и не хотелось мне тогда ни ревновать, ни выпытывать. В тот день он был только мой. Я отчетливо помню, как подошла к нему и положила ему руки на плечи. Мы смотрели на парижские крыши за окнами, на облака, и я сказала себе: «Запомни это счастье».
Голос ее звучал негромко и задумчиво.
— Запомни хорошенько, потому что оно очень скоро кончится.
Когда поздно вечером я переступил порог собственного дома, какая-то часть меня все еще была на ферме с отцом. Я вытащил затрепанные тетради воспоминаний и принялся листать их.
Отец писал о непролазной весенней грязи, когда ноги увязали так, что шагу ступить было нельзя, о летних бесчинствах, творимых на полях кузнечиками, гусеницами, воронами и белками, о зимних заносах, отрезавших ферму от всего света. Он писал, как варили к Рождеству пиво, писал о кошачьих концертах под окнами новобрачных, о кадрили, о присохших к одежде и прилипших к коже ячменных лепешках, о кострах Гувервиля,
[71]где грелась голь перекатная. Но я искал не этого, не бытописаний давно минувших дней, не истории про Лизу и ее умершую малютку. Я искал тропинку, которая впустила бы меня внутрь этого человека.Он писал словно о себе самом. А может, и правда о себе, просто он об этом не догадывался.
— Так ты же просто влюблен в эту свою жиличку с первого этажа! — возмущенно всплеснула руками Лора.
Я смущенно заерзал на другой стороне кровати.
— Но ведь ты сама говорила, что не хочешь серьезных отношений…
Лора села и повернулась ко мне. В глазах ее светилось неподдельное чувство.