— А вдруг он ее брат? Я не могу выбросить это из головы. Разве можно разлучать брата с сестрой? Хотя, с другой стороны, они ведь друг другу никто. Вряд ли биология в подобной ситуации может играть хоть какую-то роль.
— Ты не можешь себе представить, до какой степени эта роль важна. Вспомни все эти истории про усыновленных детей, которые начинают искать своих настоящих родителей.
— И анализ ДНК сможет точно подтвердить генетическое родство?
— Да.
— Как-то это не по-человечески. Покажут гены, что кто-то нам родня, — мы с ним добрые и ласковые, а не покажут — пошел вон.
Пальцы Инги теребили книгу, лежавшую у нее на коленях. Я наклонился, чтобы рассмотреть карандашный портрет Гегеля на обложке. Очевидно, это была биография.
— У него, — Инга постучала пальцем по обложке, — был внебрачный сын, Людвиг. Гегель с женой попробовали взять его к себе, но из этого ничего не получилось.
В голосе сестры звучала усталость. Она отвернулась, давая мне понять, что больше говорить не хочет.
— Тебе придется ей все рассказать.
— Я понимаю. Скажу обязательно.
Тайны, секреты, недомолвки. Я вдруг вспомнил, как сидел напротив П. в северном крыле клиники и слушал ее серьезный тоненький голосок: «Я даже не помню, когда впервые начала себя увечить. Жалко, что не помню».
— О чем ты думаешь? — поинтересовалась Инга.
— О девочке, которую лечил в Пейн Уитни.
— Какое счастье, что ты там больше не работаешь! Представляю, как это тебя выматывало.
— Мне этого очень недостает.
— Серьезно?
— Мне недостает пациентов. Сложно объяснить, но когда человек на краю, что-то словно бы отпадает. Исчезает поза, которая непременно присутствует в обычной жизни, облетает вся эта шелуха, вроде «Как дела? — Лучше всех!».
Я помолчал.
— Пациент может бредить, может молчать, может даже буйствовать, но им движет жизненная необходимость. Рядом с ним как никогда остро осознаешь подноготную человеческой природы, ее грубую правду.
— Наш папа сказал бы «без прикрас».
— Именно так. Без прикрас. Однако я не могу сказать, что мне сильно недостает тамошней писанины, всех этих историй болезни и бесконечных ЦУ, которые спускали сверху. Месяц назад я случайно встретился с Нэнси Ломакс, своей бывшей коллегой по Пейн Уитни, она до сих пор там работает ординатором, так вот, она рассказала, что теперь пациенты официально называются знаешь как? Клиентами.
— Но это же ужас!
— Почему? Очень по-американски.
Когда я приехал, дом был пуст. Снизу не доносилось ни звука, так что я испугался, уж не отправились ли мои жилички в отпуск.
В воскресенье вечером, когда я читал статью, полученную за несколько дней до этого от Бертона, в дверь позвонили. На ступеньках крыльца стояла Эгги, возле ее ног лежал туго набитый рюкзак. На ней была бейсболка, теплая ворсистая розовая юбка, явно не по росту, и черные резиновые сапоги. Я открыл дверь, и на меня взглянули два скорбных глаза. Я поздоровался, но ответа не получил, в ответ на приглашение войти она повернула голову и оглянулась. Я ничего не сказал, но догадался, что Миранда знает, куда пошла дочь.
Эгги втащила рюкзак в прихожую, бросила его на пол, сняла бейсболку и медленно прошла в комнату, прижимая руку к сердцу. Прежде чем опуститься на диван, она издала несколько глубоких вздохов, села и откинула голову на подушки. Веки ее слабо подрагивали.
— По-моему, у тебя что-то болит, — произнес я.
Эгги поднесла тыльную сторону ладони ко лбу и сложила губы трубочкой, стараясь выдуть длинную струю воздуха. Мне вспомнилась «Варежка» и еще почему-то хромота, которую я в третьем классе, после того как упал, симулировал несколько часов.
— У меня вся грудь болит изнутри и глаза плохо видят.
— Бедненькая.
— Да, — сказала Эгги, бросила взгляд в сторону прихожей и продолжала: — Я, наверное, должна пить лекарства, как деда, когда у него давление. У меня тоже давление.
— У детей обычно с давлением все в порядке.
Несколько секунд она смотрела куда-то внутрь себя, потом промолвила еле слышно:
— Мои другие бабушка с дедушкой разбились на машине.