Сон, «бог дикарей», как говорили первые миссионеры, подобен ртути, ускользающей из рук. Где он оставил для меня несколько сверкающих частиц? В Куябе, чья земля была когда-то богата золотыми самородками? В Убатубе, ныне пустующем порту, где две сотни лет грузили галеоны? Или, может быть, в полете над пустынями Аравии, розовыми и зелеными, как перламутр морского ушка? Посчастливится мне в Америке или Азии? На равнинах Ньюфаундленда, боливийских плоскогорьях или холмах бирманской границы? Я выбираю случайное название, еще окутанное очарованием легенды: Лахор.
Летное поле в каком-то пригороде. Нескончаемые широкие улицы засажены деревьям и окружены виллами. Укрывшийся за оградой отель напоминает нормандские конные заводы – выстроенные в линию многочисленные однотипные здания, словно ряд маленьких конюшен, двери которых, расположенные на одинаковом расстоянии, ведут в одинаковые номера: в передней части гостиная, в задней – туалетная комната, посередине – спальня. Километр улицы ведет к площади, где находится здание супрефектуры и от которой отходят другие улицы с редкими лавочками: фармацевт, фотограф, книготорговец, часовщик. Я – пленник этой безликой бесконечности, моя цель кажется уже вне пределов досягаемости. Где этот старый, этот настоящий Лахор? Чтобы обнаружить его на краю этого пригорода, неумело застроенного и уже дряхлого, нужно еще преодолеть километр рынка, где ряды торговцев дешевыми ювелирными изделиями, которые обрабатывают механической пилой листы золота толщиной с жестяные, соседствуют с продавцами косметики, медикаментов, импортных пластмассовых безделушек. Найду ли я его в этих тенистых улочках, пробираясь по которым нужно прижиматься к стенам, чтобы уступить дорогу стаду баранов с шерстью, помеченной голубой и розовой краской, и буйволам – каждый размером как три коровы, – которые вас дружелюбно оттесняют, но чаще всего – грузовому транспорту? Скрывается ли он за деревянными панелями, которыми обшиты стены, ветхими и источенными годами? Я мог бы различить кружевной узор резьбы, если бы проход не был перегорожен паучьей металлической сетью электрического оборудования, которой опутан от стены к стене весь старый город. Время от времени мелькнет, конечно, на несколько секунд, в нескольких метрах, образ, прозвучит отголосок из глубины веков: на улочке чеканщиков по золоту и серебру – звон безмятежного и светлого ксилофона, вызванный рассеянными ударами тысячерукого гения. Я выхожу оттуда, чтобы тотчас утонуть в просторных очертаниях проспектов, грубо обрывающих развалины (возникшие вследствие недавних мятежей) старых домов возрастом в пять сотен лет. Их разрушали и восстанавливали так часто, что их невыразимая ветхость больше не имеет возраста. Таким я себя узнаю – путешественник, археолог пространства, тщетно старающийся воссоздать экзотику с помощью крупиц и обломков.
Вот так, потихоньку, иллюзия начинает плести свои сети. Я хотел бы жить во времена настоящих путешествий, когда зрелище во всем его великолепии еще не было испорчено, опошлено и извращено; не преодолевать эту преграду самому, а как Бернье, Тавернье, Мануччи… Однажды начатая, игра в предположения не имеет конца. Когда нужно было увидеть Индию, какая эпоха могла принести истинное удовлетворение от изучения бразильских дикарей, показать их в наименее искаженной форме? Что было бы ценнее – приехать в Рио в XVIII веке с Бугенвилем или в XVI с Лери и Теве? Каждое пятилетие, отложенное назад на шкале времени, позволяет мне сохранить обычай, застать праздник, разделить еще одно вероисповедание. Но я слишком знаком с законами истории, чтобы не знать, что лишая себя века, я отказываюсь заодно от знаний и новинок, способных обогатить мои наблюдения. И вот передо мной замкнутый круг: чем меньше человеческие культуры были способны сообщаться между собой и терять самобытность от этих контактов, тем меньше эмиссары различных культур были способны почувствовать богатство и значение этого разнообразия. В конечном счете я являюсь пленником альтернативы: или древний путешественник, столкнувшийся с необыкновенным зрелищем, в котором все или почти все от него ускользало – хуже того, вызывало насмешку или отвращение; или современный путешественник, бегущий по следам исчезнувшей реальности. На этих двух картинах я теряю больше, чем кажется: сожалея о тенях прошлого, не отгораживаюсь ли я от спектакля настоящего, который разыгрывается именно в это мгновение и для просмотра которого я слишком невнимателен?
Через несколько сотен лет в этом самом месте другой путешественник, такой же отчаявшийся, как и я, будет оплакивать исчезновение того, что я мог бы увидеть и что ускользнуло от меня. Жертва двойного недуга – все, что я замечаю, раздражает меня, и беспрерывно я упрекаю себя в том, что недостаточно смотрю.