Берлинский, разумеется, дежурного не боялся и отвечал: "Пусть ваш лысый граф не беспокоится и пусть, если умеет, сам Вылезария в плен берёт, а я только моего особенного прибора дожидаюсь, и как англичанин мне прибор сделает, так я сейчас же выеду и буду, где государю угодно, век доживать да печерских чудотворцев за него молить, чтобы ему ничего неприятного не было. А пока мои бритвы не готовы, я не поеду. Так лысому от меня и скажите".
Чернышёв не смел его насильно выслать, но опять прислал дежурного сказать, чтобы Берлинский днём не мог на улице показываться, чтобы солдат не будоражить, а выходил бы для прогулки на свежем воздухе только после зари, когда из пушки выпалят и всех солдат в казармах запрут.
Берлинский отвечал:
- Я службу так уважаю, что и лысому повинуюсь.
После этого он, будто, жил ещё в Петербурге несколько дней, выходя подышать воздухом только ночью, когда войска были в казармах, и ни один солдат не мог его увидеть и за ним бегать. Всё шло прекрасно, но тут вдруг неожиданно и подвернулся роковой случай, после которого дальнейшее пребывание Кесаря в столице сделалось уже решительно невозможным.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Идёт один раз Кесарь Степанович, закрыв лицо шинелью, от Красного моста к Адмиралтейству, как вдруг видит впереди себя на Адмиралтейской площади "огненное пламя". Берлинский подумал: не Зимний ли дворец это горит и не угрожает ли государю какая опасность... И тут, по весьма понятному чувству, забыв всё на свете, Берлинский бросился к пожару.
Прибегает он и видит, что до дворца, слава богу, далеко, а горит Леманов балаган, и внутри его страшный вопль, а снаружи никого нет. Не было, будто, ни пожарных, ни полиции и ни одного человека. Словом, снаружи пустота, а внутри стоны и гибель, и только от дворца кто-то один, видный, рослый человек, бежит и с одышкою спотыкается.
Берлинский воззрился в бегущего и узнал, что это не кто иной, как сам государь Николай Павлович.
Скрываться было некогда, и Кесарь Степанович стал ему во фронт как следует.
Государь ему, будто, закричал:
- Ах, Берлинский! тебя-то мне и надобно. Полно вытягиваться, видишь, никого нет, беги за пожарными.
А Кесарь Степанович, будто, ответил:
- Пожарные тут, ваше императорское величество, никуда не годятся, а дозвольте скорее призвать артиллерию.
Государь изволил его спросить:
- Зачем артиллерию?
А он, будто, ответил:
- Затем, что тут надо схватить момент. Деревянного балагана залить трубами нельзя, а надо артиллерией в один момент стену развалить, и тогда сто или двести человек убьём, а зато остальной весь народ сразу высыпется (вот ещё когда и при каком случае, значит, говорено военным человеком о значении момента).
Но государь его не послушался - ужасно ему показалось сто человек убить; а потом, когда балаган сгорел, тогда изволил, будто, с сожалением сказать:
- А Берлинский мне, однако, правду говорил: всё дело было в моменте, и надо было его послушаться и артиллерию пустить. Но только всё-таки лучше велеть ему сейчас же выехать, а его бритвенный прибор послать ему в Киев по почте на казённый счёт.
Сделано это последнее распоряжение было в таком расчёте, что если бы при Берлинском случился в Петербурге другой подобный острый момент, то всё равно нельзя было бы артиллерию вывесть потому, что все солдаты и с пушками за ним бы бросились, чтобы он вёл их пленять Вылезария.
Так этим и заключилась блестящая пора служебной карьеры Кесаря Степановича в столице, и он не видел государя до той поры, когда после выставил перед его величеством "свою шеренгу", а потом вернулся в Киев с пособием и усиленною пенсиею, настоящую цифру которой, как выше сказано, он постоянно скрывал от непосвящённых и говорил коротко, что "берёт много", а может взять ещё больше.
- Стоит только государю страховое письмо написать.
Мне кажется, что он искренно верил, что имеет дозволение вести с государем переписку, и, бог его знает, может быть и в самом деле ему что-нибудь в этом роде было сказано, если не лично государем, то кем-нибудь из лиц, через которых Кесарь Степанович устроил детей и получил свою прибавку.
Во всяком случае это куражило старика и давало ему силу переносить весьма тяжёлые лишения с непоколебимым мужеством и внушающим достоинством.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Так Берлинский и старелся, отменно преданный государю и верный самому себе во всём и особенно в импровизаторстве. А когда он стал очень стар и во всех отношениях так поотстал от современности, что ему нечего было сочинять о себе, то он перенёс задачи своей импровизации на своего племянника (моего школьного товарища) доктора, имя которого было Николай, но так как он был очень знаменит, то этого имени ему было мало, и он назывался "Николавра". Здесь значение усиливалось звуком лавра. Николай это было простое имя, как бывает простой монастырь, а Николавра - это то же самое, что лавра среди простых монастырей.