Ночью, когда в чужом кожухе вылез я из суфлерской будки, в опустевшем зале сидела Мария Кондратьевна и внимательно наблюдала за последними движениями колонистов. За сценой высокий дискант Тоськи Соловьева требовал:
– Семен, Семен, а костюм ты сдал? Сдавай костюм, а потом уходи.
Ему отвечал голос Карабанова:
– Тосечка, красавец, чи тебе повылазило: я ж играл Сатина.
– Ах, Сатина! Ну, тогда оставь себе на память.
На краю сцены стоит Волохов и кричит в темноту:
– Галатенко, так не годится, печку надо потушить!
– Та она и сама потухнет, – отвечает сонным хрипом Галатенко.
– А я тебе говорю: потуши. Слышал приказ: не оставлять печек.
– Приказ, приказ! – бурчит Галатенко. – Потушу…
На сцене группа колонистов разбирает ночлежные нары, и кто-то мурлычет: «Солнце всходит и заходит».
– Доски эти в столярную завтра, – напоминает Митька Жевелий и вдруг орет: – Антон! А, Антон!
Из-за кулис отвечает Братченко:
– Агов, а чего ты, как ишак?
– Подводу дашь завтра?
– Та дам.
– И коня?
– А сами не довезете?
– Не хватит силы.
– А разве тебе мало овса дают?
– Мало.
– Приходи, я дам.
Я подхожу к Марии Кондратьевне.
– Вы где ночуете?
– Я вот жду Лидочку. Она разгримируется и проводит меня к себе… Скажите, Антон Семенович, у вас такие милые колонисты, но ведь это так тяжело: сейчас очень поздно, они еще работают, а устали как, воображаю! Неужели им нельзя дать чего-нибудь поесть? Хотя бы тем, которые работали.
– Работали все, на всех нечего дать.
– Ну, а вы сами, вот ваши педагоги, сегодня и играли, и интересно все – почему бы вам не собраться, посидеть, поговорить, ну, и… закусить. Почему?
– Вставать в шесть часов, Мария Кондратьевна.
– Только потому?
– Видите ли, в чем дело, – сказал я этой милой, доброй женщине, – наша жизнь гораздо более суровая, чем кажется. Гораздо суровее.
Мария Кондратьевна задумалась. Со сцены спрыгнула Лидочка и сказала:
– Сегодня хороший спектакль, правда?
[6] Стрелы амура
С горьковского дня наступила весна.
Театральная деятельность сильно приблизила колонистов к селянской молодежи, и в некоторых пунктах сближения обнаружились чувства и планы, не предусмотренные теорией соцвоса. В особенности пострадали колонисты, поставленные волею совета командиров в самые опасные места, в шестой «П» сводный отряд, в названии которого буква П многозначительно говорит о публике.
Те колонисты, которые играли на сцене в составе шестого «А» сводного, до конца были втянуты в омут театральной отравы. Они переживали на сцене часто романтические подъемы, переживали и сценическую любовь, но именно поэтому спасены были на некоторое время от тоски так называемого первого чувства. Так же спасительно обстояло дело и с другими шестыми сводными. В шестом «Ш» ребята всегда имели дело с сильно взрывчатыми веществами, и Таранец редко даже снимал повязку с головы, испорченной во время его многочисленных пиротехнических упражнений. И в этом сводном любовь как-то не прививалась: оглушительные взрывы пароходов, бастионов и карет министров занимали души колонистов до последней глубины, и не мог уже загореться в них «угрюмый, тусклый огнь желанья».[137]
Едва ли мог загореться такой «огнь» и у ребят, перетаскивающих мебель и декорации, – слишком решительно происходила в этом случае, выражаясь педагогическим языком, сублимация. Даже горячие сводные, которые развивали свою деятельность в самой толще публики, сбережены были от стрел Амура, ибо и самому легкомысленному Амуру не пришло бы в голову прицеливаться в измазанные углем, закопченные, черномазые фигуры.