– Интересно, – сказал я… и набрав полные легкие воздуха, бесстрашно нырнул в самые глубины беспризорной куряжской жизни. Холодные привычные волны заботы потащили меня вниз – туда, где с илистого дна растут древние, как ихтиозавр, проблемы человеческого поведения. На длинных-предлинных стеблях качаются среди водяных тростин красивые бледные цветы, прекрасные слова и мысли великих людей и великих педагогов.
По долгу службы и, кроме того, из приличия я обязан ходить вокруг этих цветов осторожно… оказывать им знаки почтения и время от времени убедительным голосом выражать восторг перед «вековым наследством»…
– Ваня, как ты думаешь, кто это побил Дорошко?
Ваня вдруг повернулся ко мне серьезным лицом и прицелился неотрывным взглядом к моим очкам. Потом поднял щеки, опустил, снова поднял и, наконец, завертел головой, заводил пальцем около уха и улыбнулся:
– Не знаю.
И быстро двинулся куда-то с самым деловым видом.
– Ваня, подожди! Ты знаешь и должен мне сказать.
У стены собора Ваня остановился, издали посмотрел на меня, на мгновение смутился, но потом, как мужчина, просто и холодновато сказал, подчеркивая каждое слово:
– Скажу вам правду: я там был, а кто еще был, не скажу! И пускай не крадет!
И я и Ваня задумались. Костя ушел еще раньше. Думали мы, думали, и я сказал Ване:
– Ступай под арест. В пионерской комнате. Скажи Волохову, что ты арестован до сигнала «спать».
Ваня поднял глаза, молча кивнул головой и побежал в пионерскую комнату.
Костя сказал:
– Чертенок… Когда наши придут?
– Через пять дней!
– Ну, пять дней подождем.
Подождать пришлось не пять дней, а двенадцать. Коваль вдогонку мне прислал телеграмму, что железная дорога раньше 19-го вагоны дать не может.
Эти пять дней я представляю во всей
моей жизни как длинное черное тире. Тире, и больше ничего. Сейчас я с большим трудом вспоминаю кое-какие подробности моей тогдашней деятельности. В сущности, это не была деятельность, а какое-то внутреннее движение, а может быть, чистая потенция, покой крепко вымуштрованных, связанных сил, в которых я был уверен, но которым не хотел давать ходу. Теперь я думаю, что все это делалось бессознательно, в порядке механики приложения моего большого педагогического опыта. Тогда мне казалось, что я нахожусь в состоянии буйной работы, что я занимаюсь анализом, что я что-то решаю и что все мое существо умеет отвечать на все впечатления радостью или страданием. А на самом деле я просто ожидал приезда горьковцев. Мои внешние действия, и мысли, и страхи были не больше, как дань уважения к самому себе, как маленькая неточность в моей глубокой вере в коллектив, как крошечный бунт запоздавшего индивидуализма.Придирчивые педагогические критики и теперь могут меня упрекнуть: как это так – было вас шесть педагогов и десяток старых опытных колонистов, неужели вы не могли приступить к правильной педагогической работе, неужели для вас не нашлось уймы всякого полезного дела? О, разумеется, эти критики могут самым точным образом перечислить все признаки настоящего «советского метода», который просто нужно было применить к делу.