Через минуту из-за плеча Гуда выглянуло хорошенькое детское личико Синенького, недоуменно замигало заспанными глазенками и растянуло упругий яркий ротик:
– Антон Семенович…
– «Здравствуй» скажи, дурень! Чи ты не понимаешь? – зажурил Гуд.
Но Синенький всматривается в меня, краснеет и гудит растерянно:
– Антон Семенович… ну, а это что ж?.. Антон Семенович… смотри ты!.. Он затер кулачками глаза и вдруг по-настоящему обиделся на Гуда:
– Ты ж говорил: разбужу! Ты ж говорил… У, какой Гудище, а еще командир! Сам встал, смотри ты… Уже Куряж? Да? Уже Куряж?
Лапоть
– Какой там Куряж! Это Люботин! Просыпайся скорее, довольно тебе! Сигнал давай!
Синенький молниеносно посерьезнел и проснулся:
– Сигнал? Есть!
Он уже в полном сознании улыбнулся мне и сказал ласково:
– Здравствуйте, Антон Семенович, – и полез на какую-то полку за сигналкой.
Через две секунды он выставил сигналку наружу, подарил меня еще одной чудесной улыбкой, вытер губы голой рукой и придавил их в непередаваемо грациозном напряжении к мундштуку трубы. По станции покатился наш старый сигнал побудки.
Из вагонов запрыгали колонисты, и я занялся бесконечным рукопожатием. Лапоть уже сидел на вагонной крыше и возмущенно гримасничал по нашему адресу.
– Вы чего сюда приехали? Вы будете здесь нежничать? А когда вы будете умываться и убирать в вагонах? Или, может, вы думаете: сдадим вагоны грязными, черт с ними? Так имейте в виду, пощады не будет. И трусики надевайте новые. Где дежурный командир? А?
Таранец выглянул с соседней тормозной площадки. На его теле только сморщенные, полинявшие трусики, а на голой руке новенькая красная повязка.
– Я тут.
– Порядка не вижу! – заорал Лапоть. – Вода где, знаешь? И сколько стоять будет, знаешь? Завтрак раздавать, знаешь? Ну, говори!
Таранец влез к Лаптю на крышу и, загибая пальцы на руках, ответил, что стоять будем сорок минут, умываться можно возле той башни, а завтрак у Федоренко уже приготовлен и когда угодно можно
– Чулы? – спросил у колонистов Лапоть. – А если чулы, так какого ангела гав[212]
ловите?Загоревшие ноги колонистов замелькали на всех люботинских путях. По вагонам заскребли веники, и четвертый «У» сводный заходил перед вагонами с ведрами, собирая сор.
Из последнего вагона Шершнев и Осадчий вынесли на руках еще не проснувшегося Коваля и старательно приделывали его посидеть на сигнальном столбике.
– Воны ще не проснулысь, – сказал Лапоть, присев перед Ковалем на корточках.
Коваль свалился со столбика.
– Теперь воны вже проснулысь, – отметил
– Как ты мне надоел, Рыжий! – сказал серьезно Коваль и пояснил мне, подавая руку: – Чи есть на этого человека какой-нибудь угомон, чи нету? Всю ночь по крышам, то на паровозе, то ему померещилось, что свиньи показились. Если я чего уморился за это время, то хиба от Лаптя. Где тут умываться?
– А мы знаем, – сказал Осадчий. – Берем, Колька!
– А он еще недоволен… А знаете, Антон Семенович, Коваль, мабудь, за эту неделю первую ночь спал.
Через полчаса в вагонах было убрано, и колонисты в блестящих темно-синих трусиках и
Снизу, с путей, кто-то сказал громко:
– Лапоть, начальник станции объявил – через каких-нибудь
Я выглянул на знакомый голос. Грандиозные очи Марка Шейнгауза смотрели на меня серьезно, и по ним ходили темные волны
– Марк, здравствуй! Как это я тебя не видел?
– А я был на карауле у знамени, – строго сказал Марк.
– Как тебе живется? Ты теперь доволен своим характером?
Я спрыгнул вниз. Марк поддержал меня и, пользуясь случаем, зашептал напряженно: