— Я тогда всю ночь прорыдал в постели, — продолжал я. — Мне казалось, что, украв у тебя картину, они украли твою душу, и теперь ты умрешь. Я чувствовал бессилие. Потому что больше всего на свете мне хотелось найти эту картину, «Наводнение», или хотя бы нарисовать для тебя точно такую же. Мне казалось, что если я смогу сам нарисовать ее, то спасу тебя от смерти; спасу всех от смерти; мне казалось, что сам процесс рисования — это процесс создания души.
Он слушал меня, глядя в потухший камин. Я видел, как кадык его ходит в горле. Он встал из кресла, подошел ко мне — и отвесил пощечину.
— А теперь я мертв. И это значит, что ты ошибся.
Еще пощечина.
— Очнись.
Еще пощечина.
Я сморгнул снежинку и увидел перед собой…. Хемингуэя?.. нет, стоп, это был дядя Ваня.
— Что ты здесь делаешь? — прохрипел я.
— Ты бредил, — сказал он, — называл меня отцом, и еще что-то про активированный уголь. Пришлось обложить тебя льдом, чтобы мозги не закипели.
Я попытался приподняться и почувствовал, что в ногах, под мышками и на лбу у меня лежат пакеты со льдом.
— Где ты взял столько льда?
— Вообще-то зима на дворе. Лежи.
Конечно, разговор с отцом об искусстве — всего лишь плод моего воображения. Я точно знал, что в реальности такого спора между нами не могло быть. Тогда откуда все это взялось в моей голове? Или я просто пытался избавиться от сомнений, оправдаться? Странно, но эти тезисы о смысле творчества (creo ergo sum), раньше имевшие в моем сознании очертания непробиваемых истин, очертания Рима — места, куда ведут все дороги, — теперь превратились в пустые риторические лозунги, в руины. То, что я считал нерушимым, на самом деле оказалось таким же хрупким и немощным, как мои собственные кости.
Болезнь накатывала медленно. Озноб ледяными осколками трещал в груди и в позвоночнике. Сквозь дымку дурмана я чувствовал холодные скользкие прикосновения. Все вокруг было похоже на плывущий пейзаж, смываемый с холста косым дождем.
Галлюцинации продолжались: я видел человека в красной майке со стремянкой на плече. Он в одиночестве бродил по темным коридорам — и искал меня. Он был совершенно безобиден — и тем не менее я приходил в ужас от одной мысли о том, что он меня заметит. И я прятался от него — залезал в шкаф, заползал под кровать, как насекомое. Как насекомое.
Я не знал, сколько проспал. Человек в красной майке долго развлекал мое подсознание. Когда я проснулся, в глаза ударил блеклый, линялый утренний свет.
Слабость все еще сковывала, но дышалось свободнее. Я видел, как сквозь запотевшее стекло, и посторонние голоса (кажется, дядя разговаривал по телефону) все еще доносились, словно из запечатанной бочки, но теперь я мог слушать и разбирать их.
— Ну как ты? — спросил дядя. — Что-нибудь видишь?
— Тебя вижу.
— А красную майку?
— В смысле?
— Ты все время говорил про красную майку.
Я отвернулся к стене.
Неделю дядя выхаживал меня — варил бульоны, ходил в аптеку. Я был благодарен за заботу, но когда пытался сказать «спасибо», — слово застревало в горле.
Вскоре я уже мог сам вставать с кровати — дело шло на поправку.
Вечером, выйдя из спальни, я увидел, что он собирает вещи.
— Ты уезжаешь?
В зубах он держал незажженную сигарету.
— Да. Ты не видел мою зажигалку?
— Не видел. А почему ты уезжаешь?
Минуту он ходил, заглядывая под подушки дивана, раскидывая вещи на столе.
— Тьфу! Где же она? Ч-черт! — потом остановился и посмотрел мне в глаза. — Ты здоров. Во всяком случае — физически. Зачем мне задерживаться?
Я хотел объясниться — но молчал, не в силах выплюнуть признание.
— Не надо, — сказал он, словно ощутив мой ступор. — Избавь меня от исповеди. Просто помоги найти треклятую зажигалку!
Я принес ему спички и помог собрать вещи. Поезд отходил через час, мы присели на дорожку, переглянулись, как соучастники на очной ставке. Дядя встал, хотел хлопнуть меня по плечу, но убрал руку за спину — передумал. Попрощались мы глупо, «по-мужски», крепким рукопожатием — словно чужие люди.
Глава 2.
Отделом реставрации при галерее заведовал Леонид Бахтин. Если честно, более скучного человека я в жизни не встречал. Он
— Ну здравствуй, капитан Подтяжкин, — сказал я, заглянув к нему в кабинет.
— Между прочим, жена говорит, что подтяжки очень мне идут.
— Что ж, значит, это был первый в истории случай, когда жена соврала мужу.