Споры, как чаще всего и бывает, имели под собой не почву, а беспочвенность. Он говорил, что настоящему актеру режиссер не нужен, то есть нужен помощник, а не диктатор. Я шумел, что актерское ремесло в нынешней структуре синтетического театра немыслимо без дирижерской руки. Он кричал, что в «Современнике», где есть и рука, и дирижеры, на актера радуешься, он тебя заражает и уводит куда надо. Я бушевал, что лучшие работы и МХАТа, и вахтанговцев, и «Современника», и Таганки, и кого хотите – это соединение в одних руках тайны создания и умелое распределение ролей, что без диктата, без единства целей, без формы нет искусства театра. Он опрокидывал горы и шкафы на имена моих соратников, щадил двух-трех и опять поминал добрым словом Ефремова, Волчек, Квашу, Евстигнеева, Табакова – да полный список мастеров «противоположного» театра (там шел спектакль по его повести).
…После тяжелого промежутка лет издавалось долгожданное избранное – к пятидесятилетию Тендрякова. Любимые повести – «Подёнка…,», «Тройка, семерка, туз», «Кончина», «Перевертыши». Кажется, писатели не любят разнообразить надписи на своих книгах. На этот раз под «горячую руку» случился спор о театре, что и отразилось в автографе: «Моему вечному оппоненту (такому-то с тем-то и с тем-то) и с неизбежными возражениями по поводу и без повода…» – и дата: 3 апреля 1974 года. Поселок на Пахре, позднее таянье снега. Стройные ряды берез, уставших ждать обновления. Местные жители оснащены резиновым ходом обуви, гости из Москвы – в полуботинках… Из долгой прогулки запомнил: промозглость, зябкость организма, удвоенную рассказом Тендрякова…
Оказалось, что эта книжка вышла чудом. Но не потому, что ее могли «зарубить», а потому… здесь надо набрать воздуха. Оказалось, что один из собратьев по нелегкому мытарству, писатель-сверстник, единокровный, так сказать, человек, совершил заспинное предательство. Уверенный, что его внутренняя рецензия до Тендрякова не дойдет (а его и просили написать – в расчете на братскую поддержку), не постыдился подставить «братскую» подножку… Рецензия прозрачно-враждебная, подрывная, выдающая сальеризм пишущего сквозь мнимое правдолюбие строк – об избытке публицистичности в прозе Владимира Тендрякова…
Я в ужасе, а писатель улыбается: такова, мол, жизнь.
– Чем же он оправдался? – спрашиваю я.
– Убедительностью правоты своего довода. Я, дескать, полагаю истину превыше дружбы. А дело в том, миленький мой; он убедительностью будет поспешно убеждать других, но никогда не убедит самого себя, ибо сам он – хороший писатель.
Стало быть, моего ужаса «пострадавший» не разделил по причине знания, а знание вызвало не презрение, а только жалость. Ибо «жалок тот, в ком совесть нечиста…».
Была еще, помню, у него и горькая досада на того же рецензента. Дескать, я же выступал на худсовете по его пьесе. Худсовет был необходим стратегически, а голоса Тендрякова, Абрамова и Залыгина – всего важнее. Конечно, доброе дело было поддержано, но вот в чем досада: рецензент знал, что В. Ф. поддержал спектакль, несмотря на то что работа театра ему казалась несравненно выше литературной основы. Однако никакое правдолюбие не заставило бы Тендрякова поступиться главными ценностями искусства и дружбы. И благодарный рецензент ответил так, что сегодня жалеть можно только его самого.