Теперь критик перестает различать в творчестве Стрепетовой ноты протеста, критики действительности, борьбы с античеловечными законами мира. Зато все чаще в «беснования г-на Незнакомца», как аттестуют его статьи противники, проникают упоминания о национальном духе артистки, об ее близости к русскому народу, об ее почвенности. Умиляясь тем, что молодежь на «Горькой судьбине» была заодно с артисткой, он выдает комплименты «русской молодежи», едва ли не более национальной, едва ли не более умеющей сочувствовать и ценить свое родное, чем «отживающее поколение».
Себя Суворин причислять к «отживающему поколению» не станет. Да и нет оснований. Он-то всегда готов забежать чуть-чуть вперед прогресса и возглавить реакцию. К новому политическому курсу «реакции под маской православия и народности» он пристраивается так же усердно, как раньше пристраивался к либерализму.
Пока он только кокетничает с народом и клянется в исконной к нему принадлежности.
«Одно я всегда любил и умру с этой любовью — народ…» — клянется на страницах своей газеты Суворин. Защита Стрепетовой — лишнее доказательство этой любви.
Но очень скоро заверения в любви к народу перерастут в открытую пропаганду реакционного шовинизма. Черносотенное «Новое время» станет вслух взывать к самым темным инстинктам народа. Будет услужливым рупором тяжелой и постыдной реакции.
В угоду спекулятивности, низменной и продажной политике Суворин без сожалений принесет в жертву и Стрепетову. Люби-мейшую актрису, чьи народно-освободительные мотивы вдохновляли когда-то его перо, он попытается причислить к своему реакционному ведомству.
Но Стрепетова этого не поймет. В ее глазах Мефистофель из смрадной черносотенной газеты еще надолго сохранит ореол бескорыстного правдолюбца. А он также долго будет снимать в свою пользу жатву с души актрисы.
К концу ее трагической службы на казенной сцене она неведомо для себя превратится в «лейб-актрису» «Нового времени». Так беспощадно и остро, хотя и не вполне справедливо, окрестят ее те самые современники, в которых двадцать лет подряд она «совесть будила».
И еще раз, еще более страшно, сумеет нравственно обобрать свою жертву Суворин. И запятнать ее надолго для будущих поколений.
Но совесть актрисы не совершит сделки. Она никогда не будет подделываться под темные махинации Суворина. Ее роковое превращение произойдет без ее сознательного участия и помимо ее воли.
Наперекор нападкам, гонениям начальства и независимо от мефистофельских планов господина Суворина Стрепетова всколыхнет давно застоявшуюся инерцию императорского театра. И на образцовой, тщательно охраняемой сцене успеет сказать свое слово.
И в этом будет для нее единственное оправдание жизни.
Она давно уже жила на пределе.
Ей нужен был отдых. Она ощущала бессилие и судорожно искала поддержки. Но отдых и поддержку и оправдание для себя и спасение она по-прежнему находила только на сцене.
Но и на сцене она была одинока. Она существовала в спектаклях сама по себе, ни с кем, как будто ее приговорили к одиночному заключению в искусстве.
Александринский театр тонул в потоке интимно-салонных, щекочущих нервы пьес. По сцене ходили ленивой, размягченной походкой изнеженно усталые обыватели. Их усложненность была мнимой. Душевная раздвоенность — претенциозной. И то и другое не шло дальше будуарно-кокетливых страстей. И даже самоубийством кончали жизнь не Гамлеты и Катерины, а разорившиеся маклеры, растратчики, биржевики и проигравшиеся спекулянты.
Эти герои любили от нечего делать, стрелялись от неудавшейся аферы, а чаще продолжали жить, обманывая и подразнивая получувствами, полустраданиями, полуизменами, полулюбовью.
Сценический язык труппы складывался на этих пьесах.
Стрепетовой этот язык оставался чужд. Она была верна и сильна только в том, что было ей органично. Поэтому она вела свою тему одна, не попадая в общий хор, никогда не сливаясь с ним и не слыша аккомпанемента.
Однажды задев больную струну своего времени, она не трогала всех остальных. Когда же она попадала в чужую ей сферу, она чувствовала свою непригнанность, косноязычие, непопадание в общий тон. Она бы могла сказать о себе примерно так, как через полвека сказал замечательный русский поэт: любимые пьесы в мире, те, с которыми сожгут, — «Горькая судьбина». «Семейные расчеты». «Гроза».
С ними бы она пошла на костер. И все они были сыграны до прихода в Александринский театр.
Но они были сыграны, а не изжиты. И теперь на них упал отсвет новой, еще не известной ей раньше, слегка горьковатой мудрости. И в этих ролях, опять зазвучавших по-новому, актриса могла устоять одна против всех. Против косности труппы, и против новых веяний, и против заразительной моды. И против злобы начальства. Потому что не бывает времени, в которое не нужна правда. И не бывает в массе своей зрителей, которые были бы равнодушны к словам, написанным кровью сердца, а не чернилами. И не бывает зала, который бы не расслышал за строчками роли мечты человека о справедливости. О раскрепощении человеческой личности. Об его душевной свободе.