Бордель свой она закрыла. Деньги, сводничеством накопленные, девушкам раздала, отпустила их на все четыре стороны. Фототеку свою зловещую истребила. А сама переменилась так — не узнать. Помолодела, посвежела — ну прямо девочка. С утра всё пела, смеялась. И плакала, правда, тоже часто, но без горечи — просто выходили нерастраченные за столько лет слёзы.
И я её любил. Никак не мог на дело своих рук нарадоваться.
Месяц радовался, два.
На третий радоваться устал.
Как-то утром (она спала ещё) вышел из дому, сел в фиакр и на вокзал. В Париж укатил. А ей оставил записку: мол, квартира до конца года оплачена, деньги в шкатулке, прости-прощай.
Потом мне рассказывали, что она, проснувшись и записку прочтя, выскочила из дому в одной рубашке, побежала куда-то по улице и больше на квартиру не возвращалась.
Из-за границы я через полгода вернулся, зимой уже. Снял дом, зажил по прежнему обычаю, но что-то уже во мне происходило, не было мне от привычных забав радости.
А однажды ехал я через Лиговку на некую загородную виллу и увидел у дороги, в канаве, её, Поздняеву — грязную, паршивую, с седыми волосами, почти без зубов. Она-то меня видеть не могла, потому что валялась мертвецки пьяная.
В ту самую минуту невидимая чаша и переполнилась. Затрепетал я весь, холодным потом покрылся, увидел пред собой разверзшийся ад. Устрашился и усовестился.
Велел подобрать бродяжку, разместить в хорошей комнате. Приезжал к ней, прощения просил. Но моя прежняя возлюбленная опять переменилась. Не было в ней больше любви, только злоба да алчность. Засох расцветший сад, иссяк чудесный источник. И понял я, что худшее из злодейств — даже не погубить живую душу, а душу умершую к жизни воскресить и потом снова, уже окончательно, уничтожить.
Отписал я на несчастную всё состояние, а сам в монахи ушёл, себя из осколков склеивать да от грязи отчищать. Вот и вся моя история.
А теперь скажи мне, сестра моя, есть за мои преступления прощение или нет?»
Полина Андреевна, потрясённая рассказом, молчала.
— Это одному Господу ведомо… — сказала она, избегая смотреть на раскаявшегося грешника.
— Бог-то простит. Я знаю. А может, и простил уже, — нетерпеливо проговорил Израиль. — Вот ты, женщина, скажи: можешь ли
Она попробовала уклониться:
— Многого ли моё прощение стоит? Ведь мне-то вы зла не делали.
— Многого, — твёрдо, как о давно обдуманном, сказал схиигумен. — Если ты простишь, то и они простили бы.
Хотела Полина Андреевна сказать ему утешительные слова, но не смогла. То есть выговорить их было бы очень даже нетрудно, но знала она: почувствует старец неискренность, и от этого только хуже выйдет.
От молчания отшельник потемнел лицом. Тихо молвил:
— Знал я… — Положил сидящей руку на плечо. — Вставай. Иди. Возвращайся в мир. Нельзя тебе здесь. И ещё повиниться хочу. Я ведь тебя нарочно сюда, в скит, заманил. Не из-за Феогноста и не из-за Илария. Суета это — кто убил, зачем убил. Господь воздаст каждому по делам его, и ни одно деяние, ни доброе, ни злое, не останется без воздаяния. А слова таинственные, завлекательные говорил я тебе затем, что хотел перед смертью ещё раз Женщину увидеть и прощения попросить… Попросил, не получил. Значит, так тому и быть. Иди.
И уж не терпелось ему, чтобы гостья ушла, оставила его в одиночестве — стал к двери подталкивать.
Ступив в галерею, госпожа Лисицына снова услыхала едва различимый противный скрежет.
— Что это? — спросила она, передёрнувшись. — Летучие мыши?
Израиль безразлично ответил:
— Летучих мышей здесь не водится. А что в пещере ночью творится, мне не ведомо. Место такое, что всякое может быть. Ведь не что-нибудь, кус сферы небесной.
— Что? — удивилась Полина Андреевна. — Кус небесной сферы?
Старец поморщился, кажется, досадуя, что сказал лишнее.
— Тебе про это знать не положено. Уходи. Про то, что здесь видела, никому не рассказывай. Да ты не станешь, ты умная. Не заплутай только. К выходу направо идти.
Дверь захлопнулась, и Полина Андреевна оказалась в полной темноте.
Зажгла свечку, прислушалась к непонятному звуку. Пошла.
Только не направо — налево.
Василиск
Галерея, которую старец Израиль назвал Подходом, вела дальше, постепенно поднимаясь всё выше. Теперь по обе стороны были голые стены, и Полина Андреевна подумала, что здесь достанет места ещё на многие сотни мёртвых тел.
Звук делался явственней и невыносимей — будто железный коготь скрёб не по стеклу, а по беззащитному, обнажённому сердцу. Один раз, не выдержав, Лисицына даже остановилась, поставила саквояж на землю и зажала уши, хоть и был риск, что от зажатой в пальцах свечи вспыхнут волосы.
Не вспыхнули, но на висок капнуло воском, и это горячее, живое прикосновение укрепило Полине Андреевне нервы.
Она двинулась дальше.
Галерея, до сего момента почти прямая или, во всяком случае, лишённая зримых изгибов, вдруг сделала поворот на девяносто градусов.
Госпожа Лисицына выглянула из-за угла и замерла.
Впереди мерцал неяркий свет. Разгадка странного скрежета была совсем рядом.
Задув свечу, Полина Андреевна прижалась к самой стене, осторожно шагнула за угол.