Поплыли на остров: Клеопа на одном весле, Пелагий на другом.
Вышел им навстречу старец Израиль, принял привезённое, передал нарезанные со вчерашнего чётки, сказал:
— Вострепета Давиду сердце его смутна.
Пелагию показалось, что последнее слово схиигумен будто бы медленнее и громче произнёс и смотрел при этом не на Клеопу, а на его юного помощника, хотя поди разбери, через дырки-то.
Едва отплыли, послушник тихонько спросил:
— Что это он изрёк-то? В толк не возьму.
— «Вострепета Давиду сердце его» — это про старца Давида. Видно, тот сызнова сердцем хворает. Как Давид в скит определился, схиигумен часто стал из Первой книги Царств речения брать, где про царя Давида многое записано. Имя то же, вот и слову лишнему сбережение. А последнее какое было? «Смутна»? Ну, это пускай отец эконом разгадывает, у него голова большая.
Вот и весь «синий» день. Прочие его происшествия и упоминать незачем — больно уж малозначительны.
Следующий день был «зелёный». То есть не совсем зелёный, не листвяного цвета, а скорее морской волны — синяк начал густую синеву терять, бледнеть и вроде как подзеленился.
В три часа Пелагий вручил брату Клеопе два полтинника. Поплыли.
Лодочник передал схиигумену для старца Давида лекарство. Израиль взял, подождал чего-то ещё. После тяжело вздохнул и сказал нечто вовсе уж странное, впрямую глядя на рыжего монашка:
— Имеяй ухо да слышит кукулус.
— Что-что? — переспросил Пелагий, когда старец уковылял прочь.
Клеопа пожал плечами.
— «Имеяй ухо да слышит» я разобрал — из «Апокалипсиса» это, хоть и не пойму, к чему сказано, а что он в конце присовокупил, не разобрал. «Ку-ку» какое-то. Видно, прав я был про Израиля-то, зря отец эконом меня невежей ругал. Старец-то того. — Он покрутил пальцем у виска. — Ку-ку кукареку.
Судя по напряжённо сдвинутым бровям, Пелагий придерживался иного мнения, однако спорить не стал, сказал лишь:
— Завтра снова поплывём, ладно?
— Плавай, пока тятькины рублики не перевелись.
Потом был «жёлтый» день — из зелёного повело кровоподтёк в желтизну.
В сей день старец изрёк так:
— Мироварец сими состроит смешение нонфацит.
— Опять по-птичьему, — резюмировал брат Клеопа. — Скоро вовсе на говор птах небесных перейдёт. Эту нелепицу я запоминать не стану, навру отцу эконому что-нибудь.
— Погодите, отче, — встрял Пелагий. — Про мироварца — это, кажется, из книги Иисуса сына Сирахова. «Мироварец» — лекарь, а «смешение» — лекарство, по-учёному микстура. Только вот к чему «нонфацит», не ведаю.
Он несколько раз повторил: «нонфацит», «нонфацит» и умолк, никаких бесед с лодочником больше не вёл. На прощанье сказал:
— До завтра.
А назавтра лицо Полины Андреевны было уже почти совсем пристойным, лишь немножко отсвечивало бледно-палевым. Того же оттенка был и день — мягко-солнечный, с туманной дымкой.
Пелагию так не терпелось поскорей на Окольний, что он всё частил веслом, загребал сильней нужного, из-за чего лодку заворачивало носом. В конце концов за бестолковое усердие получил от брата Клеопы подзатыльник и пыл поумерил.
Схиигумен ждал на берегу. Про микстуру Пелагий, похоже, угадал верно — старец взял бутылочку и кивнул. А сказал послушнику вот что:
— Не печалися здрав есть монакум.
Монашек кивнул, будто именно эти слова и ожидал услышать.
— Ну, слава Господу, вроде болящему получшало, — говорил на обратном пути Клеопа. — Ишь как Давида-то обозвал — «монахум». Чудит святой старец… Что завтра-то, придёшь? — спросил лодочник у странно молчаливого нынче отрока.
Тот как не слышал.
Это, стало быть, было в «бледно-палевый» день, а потом настал день последний, когда всё закончилось.
Столько в этот последний день всякого произошло, что помогай Господь не сбиться и ничего не упустить.
День последний. Утро
Начнём обстоятельно, прямо с утра.
В девятом часу, когда ещё толком не рассвело, с озера донёсся протяжный гудок — это прибыл из Синеозерска пароход «Святой Василиск», с новым капитаном, из наёмных. Госпожа Лисицына к этому времени уже попила кофей и сидела перед зеркалом, с удовольствием разглядывая своё совершенно чистое лицо. Повернётся то так, то этак, всё не нарадуется. Пароходный гудок она слышала, но значения не придала.
А зря.
После унылого, раскатистого сигнала миновал какой-нибудь час, ну, может, чуть больше, и в комнату к Полине Андреевне, которая за это время успела позавтракать, одеться и уже готовилась ехать навещать Бердичевского, постучал монах, келейник архимандрита Виталия.
— Высокопреподобный отец настоятель просит вас к нему пожаловать, — поклонился чернец и вежливо, но непреклонно присовокупил. — Сей же час. Карета ждёт.
На вопросы удивлённой богомолицы отвечал уклончиво. Можно сказать, вовсе не отвечал — так, одними междометиями. Но по виду посланца Лисицына предположила, что в монастыре стряслось что-нибудь необычайное.
Не хочет говорить — не нужно.
Поколебавшись, брать ли с собой саквояж, всё же оставила. Ехать в монастырь с оружием смертоубийства сочла кощунством. В убережение от любопытной прислуги замотала револьвер в кружевные панталончики и засунула на самое дно. Поможет ли, нет — Бог весть.