— Что же, — сказал я после того, как мы, заботясь прежде всего о своем пищеварении, несколько минут сдержанно посмеялись, — что же, выдумка хорошая, но идея сама по себе не нова, ибо еще греки считали, что обильная еда и питье есть нечто вроде жертвоприношения богам, и Аристотель,[696]
давая слову Hotvat, то есть пиры, этимологическое истолкование, разъясняет, что «напиться пьяным считалось делом, угодным богам». Признанные нами классики древности высказывают в данном случае неплохую мысль. Также и Полифем[697] в «Киклопах» Еврипида показывает себя весьма основательным теологом, когда говорит, что единственное его божество — желудок. Ксенофонт[698] сообщает, что афиняне, превосходя все прочие народы количеством богов, превосходят их также и количеством празднеств. Могу я положить вашей милости ортолана?— Пелэм, мой мальчик, — сказал Гьюлостон, и глаза его забегали и замигали с блеском, вполне соответствовавшим многообразию напитков, которые так помогли им повеселеть, — я люблю вас за знание классиков. Полифем был мудрец, настоящий мудрец! Стыд и срам Улиссу за то, что он выколол ему глаз! Не удивительно, что этот остроумный дикарь считал свой желудок божеством: чему другому в сей земной юдоли был он обязан удовольствием более сильным, наслаждением более чарующим и более длительным? Не удивительно, что он с величайшей благодарностью чтил его и приносил ему умилостивительные жертвы. Последуем же этому великому примеру: сделаем наши пищеварительные органы храмом и посвятим этому храму все, что имеем лучшего; не будем считать никаких денежных затрат чрезмерными, если благодаря им приобретаем достойные дары для нашего алтаря; будем, наоборот, полагать нечестием всяческие колебания, если вдруг какой-нибудь соус покажется нам недопустимым роскошеством, а ортолан слишком дорогим. И пусть нашим последним деянием в сем подлунном мире будет торжественное пиршество в честь неизменного нашего благодетеля.
— Аминь вашему символу веры! — сказал я. — В чревоугодническом эпикурействе обретем мы ключ истинной морали: ибо не ясно ли нам сейчас, сколь грешно предаваться бесстыдной и неутомимой невоздержанности? Разве не было бы величайшей неблагодарностью по отношению к могучему источнику наших наслаждений перегрузить его тяжестью, которая вызовет в нем гнетущую вялость либо мучительную боль, а под конец устранить последствия нашего нечестивого поведения с помощью какого-нибудь отвратительного зелья, которое взбудоражит, измучает, раздражит, истерзает, истомит все его глубочайшие извилины. А сколь недопустимо предаваться гневу, зависти, жажде мщения и другим злобным страстям: ибо не влияет ли все смущающее душу также и на желудок? И как можем мы быть настолько порочны, настолько упорны во зле, чтобы забыться хоть на миг и не вспомнить своевременно о нашем долге по отношению к тому, что вы так справедливо назвали нашим неизменным благодетелем?
— Правильно, — сказал лорд Гьюлостон, — поднимем же бокал за мораль желудка.
Тем временем подали десерт. — Я хорошо пообедал, промолвил Гьюлостон, с видом предельного удовлетворения вытягивая ноги. — Но, — и тут мой философ глубоко вздохнул, — до завтра мы уже теперь не сможем пообедать! Счастливцы, счастливцы, счастливцы простые люди, которые способны вечером еще ужинать! Да угодно было бы небу даровать мне величайшее благодеяние — неутолимый аппетит — эту гурию[699]
пищеварения, чья девственность способна вечно восстанавливаться. Увы, сколь быстротечны наши радости! Но раз уж нам в настоящий момент не на что надеяться, будем наслаждаться хотя бы воспоминаниями. Что вы думаете о телятине а ля дофин?— Простите, я не решусь высказать своего мнения, пока не проверю моих соображений вашими.
— В таком случае должен признаться, что я был не вполне доволен, точнее — несколько разочарован этим блюдом. Вся суть в том, что телят надо резать в самом раннем младенчестве, а у нас это делают слишком поздно. И получается, что мы едим каких-то неуклюжих подростков: от телятины у них только преснота, от говядины —
только жесткость.
— Да, — согласился я, — французы превосходят нас лишь в телятине: всем их прочим мясным блюдам не достает рубинового сока, упругости и свежести наших. Месье Л. признавал это с прямотой, достойной его широкого ума. Mon Dieu![700]
Какой кларет! Какая у него плоть! И, разрешите добавить, какая за этой плотью душа! Кто осмелится пить подобное вино? Оно создано лишь для того, чтобы его смаковать. Оно — как первая любовь, слишком непорочная, чтобы ею страстно наслаждаться. Вся радость ее — в легком касании, в робком поцелуе. Как жаль, милорд, что к десерту мы не подаем духов: они были бы весьма уместны. В произведениях кондитерского искусства (изящное изобретение сильфид[701]) мы часто подражаем лепесткам розы или жасмина; почему же не подражать и их аромату? Что такое природа без ее запахов? А пока наши десерты обходятся без них, бард тщетно восклицает, что