Я взглянул на Гленвила. Его лицо, которому суровое выражение всегда было более свойственно, чем мягкое, сейчас было просто страшным. По нему пролегли глубокие морщины. Гнев и непреклонную решимость выражали сдвинутые над большими горящими глазами брови. Зубы были сжаты, словно тисками, а тонкая верхняя губа горько покривилась и мертвенно побелела. Высокий, весь превратившийся в комок нервов, он склонился над спинкой стула, которую сжимал правой рукой, сжимал с такой железной силой, что стул под конец не выдержал и с треском сломался, как ореховая тросточка. Этот пустяк привел Гленвила в себя. Самообладание как будто вернулось к нему, и он извинился передо мною за свою несдержанность.
На прощанье я произнес несколько пылких сочувственных слов и оставил его в одиночестве, которого, как я видел, он жаждал всей душой.
ГЛАВА LVII
Притворяясь охваченным только стремлением к удовольствиям, я таил в своем сердце суетную жажду власти; за легкомысленными речами скрывал знание вещей и работу ума; и понимающим взором заглядывал во все потаенные глубины, делая вид, что, подобно всему прочему стаду, безмятежно плыву по течению.
Когда, возвращаясь домой, я обдумывал то, чему только что был свидетелем, мне припомнились слова Тиррела, будто Гленвил ненавидел его из-за предпочтения, оказанного Тиррелу одной особой, с которой оба они были связаны в дни юности. Объяснение это казалось мне мало правдоподобным. Во-первых, причина была явно недостаточной для подобного вывода. Во-вторых, непохоже было, чтобы молодому и богатому Гленвилу, наделенному самыми разнообразными достоинствами и к тому же поразительно красивому, мог быть предпочтен вечно нуждающийся в деньгах мот (каким в то время был Тиррел, с грубоватыми манерами и неотесанным умом, человек, может быть и не вызывающий отвращения, но уже не самой первой молодости, которого к тому же можно было сравнить с Гленвилом не больше, чем Сатира[658]
с Гиперионом.[659]Тайна эта возбуждала мое любопытство гораздо сильнее, чем должно было бы привлекать внимание разумного человека нечто, его не касающееся. Как раз когда у меня возникли эти мысли, ко мне подошел Винсент; различие в политических взглядах за последнее время сильно отдалило нас друг от друга, и потому, когда он взял меня под руку и увлек за собою по Бонд-стрит, я был немного удивлен его дружелюбием.
— Послушайте, что я вам скажу, Пелэм, — молвил он, — я еще раз предлагаю вам обосноваться в нашем лагере. Вскоре предстоят большие перемены: поверьте мне, такая крайняя партия как та, с которой вы связались, никогда ничего не добьется. Наша, напротив, столь же умеренна, сколь и либеральна. Обращаюсь к вам в последний раз: я знаю, скоро вам придется публично высказать свой убеждения гораздо более открыто, чем вы это делали прежде, и тогда будет слишком поздно. А сейчас я полагаю, вместе с Гудибрасом[660]
и древними, что— Увы, Винсент, — сказал я, — на роду мне написана гибель, ибо словами вы меня не убедите и вам придется прибегнуть к силе. Прощайте, мне надо идти к лорду Доутону. А вы что намерены делать?
— Сесть верхом на лошадь и присоединиться к рагса juventus,[662]
— сказал Винсент, рассмеявшись своей собственной шутке. Мы пожали друг другу руки и расстались.