Я сначала заговорил с лордом Беннингтоном, так как знал, что от него мне легче будет отделаться, а затем бедняга Винсент добрых четверть часа оглушал меня всеми теми остротами, для которых в течение уже нескольких дней не находил слушателей. Условившись отобедать с ним на следующий день у Вери,[151]
я потихоньку улизнул от него и подошел к мадам д'Анвиль.Она была окружена мужчинами и с каждым из них разговаривала с той живостью, которая так к лицу француженкам, а в англичанках была бы нестерпимо вульгарна. Она не смотрела в мою сторону, но безошибочным инстинктом кокетливой женщины почуяла мое приближение и, неожиданно пересев, указала мне место возле себя. Разумеется, я не упустил столь благоприятного случая приобрести ее расположение — и утратить расположение всех увивавшихся вокруг нее зверюшек мужского пола. Я опустился в кресло рядом с ней и, сочетая невероятнейшую дерзость с изощреннейшим мастерством, сумел так повести разговор, что каждая любезность, которую я ей говорил, в то же время была оскорбительна для кого-нибудь из окружавших ее поклонников. Сам Уормвуд — и тот вряд ли справился с этой задачей лучше меня. Один за другим поклонники исчезли, и среди толпы гостей мы оказались в уединении. Тогда я резко изменил тон. Язвительность уступила место чувству, притворная пресыщенность — притворным излияниям души. Словом, я так твердо решил очаровать мадам д'Анвиль, что не мог не преуспеть в этом.
Но этот успех был отнюдь не единственной целью моего присутствия на вечере. Я был бы совершенно недостоин той, на мой взгляд вполне заслуженной, репутации зоркого наблюдателя, которой издавна пользуюсь, если бы за три часа, проведенные мною у герцогини Д., не запомнил каждого, кто чем-нибудь выделялся, будь то высокое положение в обществе или лента на корсаже.
Сама герцогиня была белокурая, миловидная, умная женщина, — манерами скорее напоминавшая англичанку, нежели француженку. В тот момент когда я почтительно представлялся ей, она опиралась на руку некоего итальянского графа, пользующегося в Париже довольно широкой известностью. Бедняга О — и! Говорят, он недавно женился. Он не заслужил такого тяжкого бедствия!
Возле герцогини стоял сэр Генри Миллингтон, весь накладной, втиснутый в модный фрак и жилет. Несомненно, во всей Европе не найти человека, который был бы так искусно подбит ватой.
— Подите сюда, посидите со мной, Миллингтон, — вскричала старая леди Олдтаун, — я хочу рассказать вам презабавную историю о герцоге Г.
Сэр Генри с трудом повернул свою величественную голову и невнятно пробормотал какие-то извинения. Дело в том, что бедняга в тот вечер был не приспособлен к тому, чтобы сидеть, — на нем был тот фрак, в котором он мог только стоять. Но леди Олдтаун, как известно, легко утешается. На место, предназначавшееся ветхому баронету, она усадила какого-то немца с пышными усами.
— Кто такие, — спросил я мадам д'Анвиль, — эти миловидные девицы в белом, которые так оживленно болтают с мистером Абертоном и лордом Лескомбом?
— Как! — воскликнула француженка. — Вы уже десять дней в Париже — и еще не представлены девицам Карлтон? Знайте — ваша репутация среди ваших соотечественников в Париже целиком зависит от их приговора.
— И от вашего доброго расположения, — прибавил я.
— Ах! — воскликнула мадам д'Анвиль, — вы несомненно француз по происхождению, в вас есть нечто presque Parisien![152]
— Прошу вас, — сказал я (учтиво поблагодарив свою собеседницу за этот комплимент, самый лестный, какой только может сделать француженка), — скажите честно, без прикрас, какое мнение о моих соотечественниках сложилось у вас за время вашего пребывания в Англии?
— Я скажу вам всю правду, — ответила мадам д'Анвиль, — они храбры, честны, великодушны, mais ils sont demi-barbares.[153]
ГЛАВА XII
На следующее утро я получил письмо от матушки. «Дорогой Генри» — так начиналось послание моей любящей, несравненной родительницы.