Он надоумил меня принять Св. Тайн.
— Если я не просил об этом, — отвечал я, — припишите это моей слабости, но принять их будет для меня большим утешением.
Краль передал мои слова супер-интенданту, и ко мне был прислан тюремный капеллан.
Я исповедался, приобщился и соборовался. Я был доволен этим священником. Звали его Штурм. Его рассуждения со мной о справедливости Бога, о несправедливости людей, о долге всепрощения, о сущности всего мирского не были пошлы, они носили отпечаток возвышенного и образованного ума и горячего чувства истинной любви к Богу и к ближнему.
LXXIV
Усилие, сделанное мною для того, чтобы принять Св. Дары с должным вниманием, казалось, истощило мои последние силы, но на самом деле оно помогло мне: я на несколько часов впал в летаргию, которая успокоила меня.
Я проснулся несколько облегченный и, видя возле себя Шиллера и Краля, я поблагодарил их за попечение.
Шиллер сказал мне:
— У меня глаз уж навострился распознавать больных: я бы побился об заклад, что вы не умрете.
— Разве вам не кажется, что вы делаете мне дурное предсказание? — сказал я.
— Нет, — отвечал он, — велики в жизни бедствия, это правда, но кто их переносит с благородством духа и со смирением, тому это всегда приносит в жизни пользу.
Потом он прибавил:
— Если вы будете живы, я надеюсь, что для вас скоро наступит большое утешение. Вы просили позволения повидаться с синьором Марончелли?
— Уже я столько раз просил об этом, и все напрасно, не смею больше и надеяться на это.
— Надейтесь, надейтесь, синьор! И еще раз попросите об этом.
Я в самом деле повторил свою просьбу в тот же день. Равным образом и супер-интендант сказал мне, что я должен надеяться, и прибавил, что Марончелли будет можно не только повидаться со мной, но что мне его дадут в сиделки, а скоро затем и в неразлучные товарищи.
Так как, сколько ни было нас, государственных арестантов, у всех нас здоровье более или менее было расстроено, то губернатор просил в Вене, чтобы нас всех можно было поместить по двое, так чтобы один помогал другому.
Я просил также милости позволить мне написать своим родным последнее прости.
К концу второй недели в моей болезни сделался кризис, опасность миновала.
Я начинал уже вставать, когда однажды утром отворяется дверь, и я вижу, что ко мне входят с праздничными лицами супер-интендант, Шиллер и доктор. Первый подбегает ко мне и говорит:
— Нам разрешено дать вам в товарищи Марончелли и позволить вам написать письмо родителям.
У меня от радости перехватило дыхание, и бедный супер-интендант, у которого не хватило благоразумия, счел меня погибшим.
Когда я пришел в чувство и вспомнил об услышанной вести, я просил, чтобы не отсрочивали для меня такое счастье. Доктор согласился, и Марончелли был приведен в мои объятия.
О, какая это была минута!
— Ты жив? — восклицали мы взаимно.
— О, друг! О, брат! До какого мы дожили счастливого дня, дня свидания! Да будет благословен Господь за это!
Но к нашей безграничной радости примешивалась и безграничная жалость. Марончелли должен был быть менее поражен, чем я, найдя меня таким изможденным, каким я был: он знал, какую я перенес тяжелую болезнь, но я, и представляя себе то, что он выстрадал, никогда не воображал его столь непохожим на прежнего. Он едва был узнаваем. Его наружность, некогда столь прекрасная, столь цветущая, страшно изменилась: все было унесено горем да голодом, да скверным воздухом его темной камеры!
Все-таки видеть друг друга, слышать друг друга, наконец-то стать неразлучными — это нас утешало. О, сколько у нас было сообщить друг другу, припомнить, рассказать! О, сколько нежности в сострадании! Какая гармония во всех мыслях! Какое удовольствие быть согласными в деле религии, согласными в том, чтобы ненавидеть невежество и варварство, но не относиться с ненавистью ни к кому из людей, сожалеть о невеждах и варварах и молиться за них!
LXXV
Мне принесли бумагу, перо и чернила, чтобы я написал письмо к родителям.
Так как позволение собственно было дано умирающему, который намеревался послать родным последнее прости, то я боялся что мое письмо, будучи теперь иного содержания, уже больше не будет послано. Я ограничился тем, что просил с величайшею нежностью родителей, братьев и сестер, чтобы они примирились с моей участью, уверяя их, что я безропотно покорился ей.
Тем не менее это письмо было отправлено, как я после узнал, когда после стольких лет вновь увидал родительский кров. Это было единственное письмо, которое в течение столь долгого времени моего заточения могли получить от меня дорогие родители. От них же я никогда не имел ни одного: все письма, которые мне писали, всегда задерживались в Вене. Точно также были лишены всяких сношений со своими родными и остальные товарищи по несчастию.
Бесконечное число раз мы просили милости иметь, по крайней мере, бумагу, перья и чернила для занятий и употреблять наши деньги на покупку книг. Но на наши просьбы вовсе не обращали никакого внимания.
Губернатор между тем продолжал позволять нам чтение наших книг.