Симонопио был самым интересным явлением из всего, что меня окружало. Он научил меня лазать по деревьям и читать следы животных и насекомых; кидать камни в ручей, стоя по щиколотку в теплой прибрежной воде; держаться за него, подобно обезьяне, пока мы переходили вброд ручей или вплавь перебирались через реку; полностью сливаться с кустом или камнем, когда он подавал условный сигнал; с осторожностью ставить ногу во время прогулок в ближайших горах, чтобы не шуметь и не оступиться; обходить ядовитый плющ; стрелять из рогатки, которую он для меня смастерил, хотя у меня едва хватало сил натянуть резинку; не стрелять из рогатки по птицам и кроликам, несмотря на мое искреннее недоумение, для чего же в таком случае нужна рогатка; переносить на себе пчел, не пугая их движениями рук; наслаждаться вкусом их меда и использовать его как лекарство, сидя по вечерам у ног няни Рехи. Он научил меня любить барабан. Научил прятаться от чужих взглядов, которые так не любил, проникая в шатры для третьего класса на ярмарке в Вильясеке, где мы бывали, несмотря на запреты, – Симонопио утверждал, что в шатрах для второго и первого класса взгляд у публики еще тяжелее; в этих шатрах мы слушали удивительную Марилу` Тревиньо, исполнявшую его любимый «Вьюнок» или «Девушку, больную чахоткой», которую я полюбил сразу же, как услышал впервые, завороженный образом умирающей девушки и собаки, скулившей возле ее кровати.
Он научил меня помалкивать, пока Марилу рассказывает свои истории, не дергать ее и не требовать, чтобы она поскорее добралась до развязки. «Видишь ли, Франсиско, история заканчивается лишь тогда, когда должна закончиться, и никак не раньше, так что сиди и помалкивай, иначе мы не пойдем слушать истории Соледад Бетанкур, знаменитой рассказчицы, когда та приедет в Вильясеку». Это была серьезная угроза, и я слушался. Он научил меня лежать на крыше его сарая, любуясь звездами, когда в теплые дни мне разрешали оставаться вечером на улице вместе с Симонопио; различать в пении птиц приветствие новому дню или сигнал об опасности; следить за пчелами и угадывать, вылетели они за пыльцой или возвращаются назад; различать, какое дерево начнет плодоносить первым; с одного взгляда угадывать, что апельсины созрели и их можно пробовать и не срезать их незрелыми, годными лишь на то, чтобы ими кидаться.
И вдруг я всего этого лишился. Лишились мы оба: Симонопио, оставшийся в одиночестве, и я, обремененный учебой и прочими обязанностями, к которым меня принуждали дома. Симонопио готов был к этой жертве, убежденный в том, что все делается для моего же блага, но я, не понимая, что происходит, злился и протестовал.
Однажды, когда, по всеобщему мнению, настало время послеобеденного сна, я отправился на поиски и нашел Симонопио под орехом пекан, обозначавшим границы дома и прилегающей к нему территории. Как обычно, по его коже лениво ползли пчелы. Помню, как я на него напрыгнул, подобно еще одной пчеле, которых он вечно на себе катал. От неожиданности он вздрогнул, хотя удивления в его глазах я не заметил.
– Бежим к апельсинам, Симонопио!
– Нельзя. Возвращайся домой.
– Почему?
– Потому что сперва ты должен научиться говорить, как говорят все нормальные люди.
Я удивился, но послушно побрел назад. Неужели причина в этом? Я должен научиться нормально говорить?
Мама уверяла, что в тот день произошло чудо: якобы я проснулся после сиесты, которую, как предполагалось, крепко проспал, вышел из комнаты и, ко всеобщему изумлению, заявил: «Мама, я хочу пойти с Симонопио в апельсиновую рощу поискать папу». Все это я проговорил ясно и отчетливо, впервые правильно произнеся слова «папа» и «мама» на языке, который они понимали. В тот вечер, когда я научился различать испанский язык от симонопского, мы весело помчались разыскивать папу, причем Симонопио не пришлось возвращаться к молчанию, навязанному мамой, и таким образом прекращать уроки на симонопском языке.
Так я стал переводчиком. Впрочем, почти все, что говорил Симонопио, было адресовано лично мне и имело значение лишь в данный момент, для других же моментов предназначалось совсем другое.
– Папа, Симонопио говорит, что пчелы завтра обещают дождь.
Не важно, что небо безоблачно. Симонопио уверял, что засуха, продлившаяся несколько месяцев, на другой день кончится, и ему следовало верить, потому что так оно и случится. Действительно, на следующий день пошел дождь. Не помню, удивился отец моему сообщению, отнесся к нему скептически или сразу поверил: выпалив эту новость, я развернулся и убежал, убежденный в том, что завтра будет дождливый день.