«Заслуженный артист!» — восхищенно повторила Гуля.
Я уложил ее на железную кровать и накрыл одеялом.
Гуля спала. Лоб был горячим.
Девочка с веником следила за моими руками. Она хотела что-то сказать, но потом быстро, с детским остервенением обняла меня. И выбежала из комнаты.
«Уведи их! — кричал Яков. — Маленькими были, ты от меня их прятала, а теперь бери и ешь их обратно».
«Прятала? — откликалась тетя Клава откуда-то с крыши. — Когда я тебе их маленькими тогда привела, ты что с ними устроил, а?»
«С ними в гражданскую войну играл».
С крыши сыпались комки сгнивших виноградных листьев вперемешку с землей. Скелетик виноградной грозди. Еще один.
Собака, поиграв с гнилыми листьями, подошла к Якову. Яков плюнул.
«И собаку эту уведи! Я ее сейчас побью… Слышишь, я уже ее бью. Клава! Ну убери ты их, твой дом будет, твой. Клянусь тебе!».
И почему-то подмигнул мне.
«Уходим, уходим, — говорила тетя Клава, спускаясь с крыши по лестнице. Ее бедра покачивались над двором, как колокол. — И не надо собаку бить, собака больших денег стоит».
«А шашлык?» — разочарованно спрашивали дети.
«Дома шашлык!»
Подростки вздыхали и вытирали руки.
Я искал глазами девочку с веником.
Около валявшейся гармоники сидела собака и отбрасывала длинную тень.
Я закрыл глаза. Точно такая же собака могла сидеть на месте расправы Мадамин-бека с пленными. Именно такая собака. Может, только та не понимала команд на русском языке. Сидеть! Лежать! За годы советской власти в Средней Азии количество собак, понимающих русские команды, значительно возросло. А теперь их все меньше. На горизонте маячит тень последней собаки, понимающей «Сидеть!». Старой, бредущей куда-то собаки с пушкинскими бакенбардами.
«Яшычка!»
Тетя Клава стояла в воротах, в холодном вечернем солнце.
«Яшычка, мы пошли. Следи хорошо за стариком, хотя дом все равно не получишь, понял? Я вон, видишь, с каким зверинцем в своей клетушке проживаю, или я домик не заслужила?».
«Заслужили», — сказал я.
«Четверо своих детей и еще двоих усыновила по глупости. Они выросли, тесно. А я не Жаклин такая Кеннеди, квартир двадцатикомнатных не имею. Сама — на трех работах, правильно? Спасибо, что правильно. В цирк приходи, у нас программа новая с собаками. Обхохочешься. Билет со скидкой организую».
«А где девочка… с веником?»
«Какая?.. А, вот и Немезида».
Собака стояла около тети Клавы и вытирала об нее слюни.
«Немезида, Немезидочка, — гладила ее тетя Клава. — Это собака моего адвоката. Я ее выгуливаю, а он мои права на дом доказывает. Немезида, дай лапку!»
Немезида дала лапку.
Я ткнулся губами в сухую апельсиновую щеку тети Клавы.
Елка. Сладковатая вонь манежа. Заслуженный артист республики, клоун Вовочка поет и пляшет в костюме Бабы Яги. Маленькие ладони дружно хлопают.
Я вернулся в дом. Нужно было забрать Гулю.
На плите извергался чайник. Я осторожно поднял крышку. Внутри, как большое жидкое сердце, шумела вода.
Крышка начинала жечь пальцы. Я бросил ее и вошел в комнату.
В центре, как и прежде, стоял высокий стул. Под ним ползали на сквозняке обрывки газет. В углу, на железной кровати, лежала Гуля. Над ней сидел Яков и дул на чашку с паром.
Он говорил на узбекском. Заметив меня, нахмурился и перешел на русский.
«Вот. Тогда приказ вышел, и нас, бородинских, стали в армию. Меня, как художника, долго не трогали, потом тоже. Край, говорят, в блокаде, не стыдно тебе тут кисточкой, когда товарищи там кровь свою? Побежал, с кем надо простился, родня слезу сразу, руки ко мне тянет. А я уже митинг стою, слушаю, потому что пригнали в Парк Свободы. За дело Ленина! За свет с Востока!.. На вот, попей».
Яков понес дымящуюся чашку к Гулиному лицу.
Я слышал, как она глотала.
«Я потом тебе расскажу на ухо секрет этого чая, — сказал Яков, протягивая мне пустую горячую чашку. — На, унеси… Как тебя? Осип? Венька?»
«Яков», — напомнил я.
«Да. И меня тоже Яков. Хорошее имя, революционное. Был такой Свердлов Яков Михайлович, человек с большой — да просто с огромной — буквы! Мы его именем паровоз назвали, я его революционными птицами по трафаретке, премию получил за это и паек с жирами. Яков Михайлович. И ты туда ж — Яков. Яков-Яшка, вот те чашка».
Я нес чашку. На дне ее темнели травинки, веточки, соринки и муравьи.
На кухне кипел чайник, обливаясь горьковатым паром.
«…Стояли мы в трех верстах от селения Яга, такое название. Потом ему, кажется, другое дали, подходящее: имени Кирова или там Светлый Путь. У города и села должно быть такое название, чтобы душе приятно. Чтобы душа пела. А если живешь в Яге, что она тебе, душа, петь будет? „Фу-фу-фу“, — петь будет. Вот так. Фу-фу-фу. И голосую против. Против Яги и других таких вот. А тогда мы расположились около нее, и все лошади с нами. Вода в речке — стеклышко, а хлеба нет. Местные свое попрятали, запасы. Мы их так-сяк агитировали: проявите, дорогие товарищи сукины дети, солидарность. Не, ни в какую. Плачут, лицо царапают: нет ничего, сами умираем. И на землю ложатся, такие артисты. Там еще басмачи шалили, вот. Знаешь, что такое басмачи?»
«Да, — тихо пошевелилась Гуля, — у меня дедушка басмачом был».