Вознесемся духом нашим горе! Последуем за взором Фортуната. Вот он из своей пещеры зрит высшую силу земли, самое таинственное дело жизни, дело продолжения рода человеческого. На берегу морского залива он видит пеликана, который летает над волнами и носит пищу своим птенцам. Это как бы иероглифический знак всей жизни, начертанный в минуту возникновения земли, когда суша отделилась от воды. Древние легенды рассказывают, что пеликан кровью своих жил воскрешает убитых птенцов, что он клювом раздирает себе грудь… Начиная с этих легенд, Фортунат все обозрел, все передумал. В мыслях он видел счастливого отца, которого судьба наделила твердыми костями с неистощимым мозгом. Фортунат видел, как он дождался седин у сына, как в нем снова пережил зрелую жизнь, запечатлев в памяти множество событий, от первой любви до последнего обмана. Из них он почерпнул непоколебимую мудрость мужа. Фортунат видел его, когда он дождался внука и в его лепете в третий раз услышал свою младенческую речь.
Фортунат видел его, наконец, в глубокой, по словам писания, «доброй» старости, когда медленно, но с радостью и охотой он как бы становился низкой и ровной пашней, спокойной и безгласной землею, прахом, глиною и песком безыменным, в который врастают корнями раскидистые, шумные деревья. Это из него текут жизненные соки в толстый ствол, в могучие сучья, в длинные округлые и гибкие ветви, в легкие ростки и побеги, которые свистят при дуновении ветерка… Фортунат видел его, когда, таясь от других, он клонился, безгласный, к вечному сну и с радостью думал о том, как отдохнет на лоне смерти, а над ним будут шуметь поколения. Фортунат видел его в ту минуту, когда утомленный долгою жизнью с ее низменными побуждениями и успехами, он пожелал отдохнуть и уснуть непробудным сном. Положить, как патриарх Иаков, натруженные и ослабевшие ноги на одр и больше не встать, умереть навеки.
Katodos Персефоны!.. Но вот вспомнился Фортунату другой человек… Этому другому человеку зрелых лет грозит разлука с малюткой сыном. Несчастный отец смотрит на светлые кудри своего единственного сына, на его полные ручки и ножки, на маленькие плечики, которым придется нести на себе всю тяжесть жизни, все ее муки, преступления, обиды, виденные и пережитые в прошедшие годы. Он ловит его чистое дыхание, проникает взором в родники его глаз, равных по красоте звездам, светящим в ночи. Он прижимает к устам светлый лобик, на котором отражаются детские мысли, подобно белому облачку, когда оно стоит над гладью горного озера, прижимает головку так, словно хотел бы вжать ее в свою грудь, снова вернуть в свои жилы, вместить всего его в свеем сердце, которое разрывается от муки, и вместе с ним отойти в иной мир, на холмы вечности. Фортунат видит из своей пещеры несчастного отца, когда он узрел уже смерть, приближающуюся к изголовью сына, и играет в последний раз ручками своего дитяти, благословляя его, как говорится в писании, а дитя весело болтает и щебечет, словно птенчик в весеннее утро, расспрашивает о жалких предметах текущего часа, не зная, какая поднимается над ним рука. Он не дождался пятой годовщины со дня рождения своего единственного сына, как Гектор, который в боевом шишаке, целуя и лаская своего сына, возносил молитвы Зевсу и богам: «Пусть скажут о нем когда-нибудь: он был намного лучше отца».
Кто же сотворил такую жизнь? Ужели одна рука творит добро и зло? Почему так бессчетно обижен умирающий по сравнению со счастливым Иаковом? Какой небесной наградой можно искупить потерю слабого дитяти, когда оно исчезает с глаз, когда смерть вырывает его из ваших рук? Что может быть горше в подсолнечной этой бездны отцовских страданий? Пустить сына одного в мир, где властвуют крокодилы и скорпионы, на сушу, которая содрогается ст внезапных землетрясений, на море, которое от вихрей обращается в бессмысленного палача… Думать, умирая, что он один пойдет к людям-мучителям, что его, безоружного, окружат коварные, хитрые, тайные, непостижимые немощи – проказа и сифилис, оспа и тиф, – что стократ горше немощей окружат его человеческие преступления, неисчислимые вымыслы подлости, которые стали уже одной из форм жизни, разнузданные страсти и грязь… Думать, что чистыми глазами, в которых заключена невинная лазурь, ребенок будет смотреть на эту борьбу разбойников с разбойниками, что со временем станет лишь одним из толпы…
И сказал себе Фортунат, что отцовство и рождение детей – это зло. Он поклялся, что не хочет иметь сына, что умертвил бы его, рожденного во грехе. Сам он вознесется духом в пустыне, над людьми, сотворит его по образу Ахурамазды и объявит войну тьме. Исторгнет дух свой из трясины грехов человеческих, извлечет его из болот Ангхро-Манью и станет над миром, как вековечный факел…
Рафал не отрывал глаз от страниц книги, но разговор, который хоть и вполголоса велся в его присутствии, мешал ему понимать текст главы «Contra Fortunatum quendam Manichaeorum presbyterum».[323]