Ольбромский передернулся и правой рукой стал нетерпеливо шарить, чего-то искать.
– Ты болен. Я умолкаю, – проговорил князь.
– Ты нанес мне рану…
Больше Петр ничего не сказал, но он не отрываясь смотрел на князя. Глаза его приняли странное выражение которое заставило Рафала задрожать. Они глядели, точно застывший пепел, в котором ни одна искра не может уже разгореться. Если раздуть ее, она все же погаснет, сверкнув в безжизненном прахе. Глядя ему прямо в глаза, князь произнес:
– Если бы ты не был так болен, я бы доказал тебе, что все твои палладиумы были подобны лягушке Лафонтена.
– Не говорите со мной больше, князь, – тихо прохрипел больной.
Князь Гинтулт медленно встал со стула и проговорил сквозь зубы:
– Если б ты мог стоять на ногах, я бы вызвал тебя на поединок за такой приказ.
– Поединок! – громовым голосом воскликнул Петр. – Что же, я готов! Сию минуту… Михцик!
– Ты же видишь, в каком ты состоянии – я убил бы тебя с одного удара.
– Я имею право выбора. Давай пистолет… Есть секунданты.
– Какие секунданты? Я не вижу их…
– Брат.
– А… Пан брат. Ну это, конечно, твой. Мне ты любезно предоставишь «гражданина» Михцика?
Ольбромский сохранял странное молчание. Потом он тихо произнес:
– Он – солдат…
Но вдруг голова его упала на спинку кресла. Лицо побелело, как гипс. На губах показалась кровь, а на лбу выступили капли пота. Все тело стало содрогаться. Сухие глаза медленно озирали далекий простор.
Михцик. который стоял, прислонившись плечом к стволу липы, подошел к своему господину и начал что-то говорить ему, заикаясь так сильно, что ни князь, ни Рафал не поняли ни слова. Через некоторое время капитан, по-видимому, мигнул ему, потому что Михцик просунул за спину ему руку, поднял его, как младенца, и понес в дом. Красивая голова Петра свесилась на его плечо. Рафал следовал за Михциком, сам не сознавая что делает. Князь остался на месте. Он даже не взглянул вслед уходящим. Когда солдат, войдя в первую комнату, донес Петра до середины ее, тот вдруг пронзительным и диким голосом вскрикнул раз, потом еще раз. Рафал подбежал к брату.
Михцик медленно, осторожно опустил Петра на софу, стоявшую у окна. Больной присел, беспомощно подогнув под себя ноги… Спиной он прислонился к подоконнику, а голова его, как камень, откинулась назад и глухо ударилась о раму. Рафал с испугом заглянул брату в лицо. Он увидел закушенную нижнюю губу, обнаженные верхние зубы, неописуемую улыбку, застывшую на губах, и глаза. Неподвижные, прозрачные, они смотрели не то на пруд, не то на поля. Они смотрели с кротким любопытством и с каким-то скорбным умилением. Рафалу казалось, что брат загляделся на какое-то яркое пятно вдали, как случается в минуту грусти, что он заслушался плеска струящейся воды, или, быть может, думает о тайном глубоком вздохе, который вырывается из груди, когда человек стоит на распутье… Но глаза Петра, глядевшие вдаль, потускнели, застыли, остекленели. Его слабое тело лежало без движения, как брошенный путником плащ. Михцик заботливо поддержал бессильно свесившуюся голову и хотел положить умершего на софу, но Рафал отвел его руки. Он почувствовал вдруг такую нестерпимую боль, точно волк опять раздирал лапами ему грудь и вырывал сердце.
– Пусть смотрит, – прошептал он с трудом.
Он подумал вдруг, что, быть может, умерший брат видит еще землю и воду. Быть может, слушает еще в последний раз шелест листьев и целует его во мраке последним трепетом сердца…
Благоговейный страх отозвался в душе юноши, сурово подсказав ему, что неизвестно, что делает умирающий в эту минуту, прощается ли он с полями, с делами рук своих, молится ли…
Оба отошли в благоговейном молчании и, стоя поодаль, тихо молились. Но вскоре солдат со стоном зарыдал. Он бил себя в грудь твердым солдатским кулаком. Обрывки слов молитвы срывались с его почерневших губ, как страшная, жестокая угроза, как вызов на суд и клятва на всю жизнь. Позади них щелкнула дверная ручка.
Князь Гинтулт вошел в комнату. Он тихо подошел к телу капитана и склонился над ним… Вдруг он ахнул, точно от внезапного ожога, всплеснул руками и велел Михцику положить умершего на софу.
Вскоре тело капитана одели в будничное платье, так как даже военного мундира у него не было. Только шпагу с серебряным земляком, висевшую у него над кроватью, положили рядом с ним да небольшой портрет вождя[92] – на грудь. Двумя стертыми медяками покойнику закрыли глаза…