Неужели я отсечён от снов своей матери?
Вскоре сестра присоединилась ко мне у материнской груди. Мы смотрели на ранки в пупках друг друга и тосковали по своим пуповинам. Затем мы увидели бледно-голубые вены на налитых грудях матери, которые светились, как реки на карте. Эти голубые линии успокоили нас. Высасывая из груди матери молоко, мы водили по ним пальцами.
Письмо двенадцатое
Я стою лицом к западу, глядя прямо на Аравийское море. Сорок четыре года назад я стоял на берегу этого самого моря — впервые.
Я осторожно сошёл вслед за матерью по песчаному берегу к самой воде. Я никогда раньше не видел волн.
Я смотрел, как заворожённый, за их неспешным биением. Я считал волны по восемь, потому что дальше считать ещё не умел. Насчитав восемь волн в пятый раз, я начал уставать.
Мать повернулась ко мне и сказала, что часы, потраченные на наблюдение за волнами, в жизни не считаются.
«А что говорят волны?» — спросил я.
«То же, что и твои часы».
«То есть тик-так, тик-так?»
«Нет, вовсе нет. Волны спрашивают: что тебе снится, что тебе снится, что тебе снится?»
Письмо тринадцатое
Мне снилось, что мы с Монтесумой идём по берегу Амазонки.
Мы подняли взгляд к небу и увидели трёх журавлей, медленными витками поднимавшихся с тёплым ветром.
«Лабиринт памяти подобен взлетающей птице, — сказал Монтесума. — Его изгибы следуют ветру. Этот лабиринт связан с сердцем человека. Завтра во сне тебе явится птица феникс и проведёт тебя по ступеням, предваряющим лабиринт. Она покажет тебе самый первый танец, танец воздыханий; это тот танец ухаживания, которому она научила журавлей много миллионов лет назад.
В начале времён человек впервые овладел танцем, глядя на движения журавлей.
Наблюдай за фениксом, но не пытайся повторить его движения.
Стань танцем».
Письмо четырнадцатое
Однажды ты спросила меня, почему я храню в тумбочке у кровати старый листок бумаги, испещрённый красными крестами, нарисованными карандашом. Я не ответил — сам не знаю почему. Может быть, я стеснялся того, что спустя столько лет всё ещё храню эту карту.
Когда мне было семь лет, я начал лазать по деревьям за яйцами. Я всегда отмечал на карте то дерево, с которого взял яйцо, никогда не брал больше одного яйца из гнезда и из предосторожности всегда пользовался перчаткой. Раз в год, перед тем, как ложиться спать, я осторожно укладывал яйца у себя под кроватью и накрывал их пуховым одеялом, чтобы им было так же тепло, как у живота матери.
И когда птенцы вертелись под скорлупой, я прислушивался, стараясь услышать песни ещё не рождённых птиц.
А утром, перед самой зарёй, я доставал яйца из-под кровати, брал карту из тумбочки и отправлялся в лес. Я беззвучно залезал на каждое отмеченное дерево, и когда добирался до гнезда, то согревал яйцо своим дыханием и затем бережно клал его под крыло спящей матери.
Письмо пятнадцатое
Тем утром я уснул в храме гнёзд. Был последний весенний день. Когда я проснулся, тысячи юных птиц выбирались из скорлупы.
В течение всего утра из гнёзд сотнями сыпались выброшенные скорлупки. Они падали на землю, как снег. Корни деревьев были словно укрыты белокрапчатыми одеялами.
В сумерках началась ещё одна волна падения скорлупок. В полумраке это выглядело так, будто осыпается пепел.
Ветер скользнул по моим губам, и мне показалось, что я дышу тёплым прахом своего отца.
Я чувствовал, что он рядом, но не позвал его.
Письмо шестнадцатое
Я лежал в постели, а мать читала мне книжку. «Некоторые принцы ездят на лошадях, — сказала она. — Но настоящий принц ездит верхом на слоне, или на ките, или на ламантине, или на крылатой птице».
Отец слушал, стоя в коридоре. Открыв дверь, он резко сказал матери: «Прекрати туманить сыну голову историями о летающих слонах, волшебных ламантинах и китах в конце радуги. Ты делаешь из него дурачка. Нужно распрощаться с детскими фантазиями. Свои мечты о будущем мальчик должен основывать на реальности. А если ты хочешь испытать его сердце, расскажи ему о Кортесе».
Тело моей матери окаменело под синим платьем. Её пальцы стиснули сиденье, и на руках проступили вены. Она была похожа на бабочку-морфо, распятую на булавках.
Письмо семнадцатое
Утро. Снаружи падает снег. Бело и тихо. Мы с матерью сидим напротив отца за обеденным столом.
Его взгляд непроницаем, словно айсберг.
Я почти не могу на него смотреть.
Я знаю.
И они знают, что я знаю.
Он опустошён.
Мне даже не нужно на него смотреть, чтобы это почувствовать.
Вся комната наполнена ощущением его опустошённости.
Письмо восемнадцатое
Моему отцу потребовалось двенадцать лет на то, чтобы набраться храбрости и уйти от моей матери. Ясность ума и сердца, позволившая ему в конце концов уйти, пришла к нему слишком поздно, когда в их райских садах больше уже не бились сердца.