— Может быть! Во мне таилось, без моего ведома, какое-то неудовлетворенное честолюбие. Я считал себя скромным, потому что хотел быть таким; но мое оскорбленное тщеславие, должно быть, грызло меня, как те болезни, которых в себе не чувствуешь, но которые убивают. Да, должно быть, так: мне хотелось бы стать великим артистом, а я только умный критик. Я чересчур образован, чересчур рассудочен, чересчур философ и чересчур рассудителен; я никогда не вдохновлялся. Я — на все руки, да все руки коротки. Это мука — понимать прекрасное, разбирать его, знать, в чем оно состоит, как зарождается, развивается и проявляется, и не быть в состоянии вызвать его в самом себе. Это как любовь, право! И ее чувствуешь, осязаешь, думаешь, что поймал ее; она от вас вырывается и исчезает. И остаешься лицом к лицу с пылкой мечтой и ледяным воспоминанием!
— Империа! — сказал я ему. — Это Империа! Вы все еще думаете о ней!
— Бесчувственная Империа и мое обманутое честолюбие — это одно и то же, — отвечал он. — Эти два первых жизненных элемента были пунктом отправления моей жизни. Я потерял три прекраснейшие года на то, что смотрел, как они уходят от меня день ото дня, час от часу. Быть может, я найду более предпочтительные блага; но чего не обрету вновь — это мое детское сердце, мою упрямую надежду, мое слепое доверие, мои стремления поэта, дни беззаботности и дни горячки. Все это кончено, кончено! Я человек, сложившийся вполне, и люблю вполне же сложившуюся женщину. Я отличный человек, она обворожительна; мы можем быть очень счастливы… Я теперь богат, как набоб, и живу, как принц. С соломенного тюфяка я перешел на шелковую с золотом постель. Я могу удовлетворить все свои фантазии, напиваться допьяна столетним вином, иметь лучше устроенный и лучше спрятанный гарем, чем гарем князя Клементи. Я могу иметь театр лучше его и целую труппу у себя на жалованьи; дядя оставил мне субсидию в сто тысяч франков, как субсидия «Одеона»! Я буду иметь искусство на свои деньги, как имею уже поэзию по наследству, прекрасную природу, которой я распоряжаюсь по-своему. Смотрите! Разве это не романтический пейзаж? — добавил он, отдергивая тяжелый занавес от окна и указывая мне на пейзаж через ясные стекла, искрящиеся по краям от мороза. — Смотрите! Я не люблю ставни. Нет ничего приятнее, чем смотреть, сидя у своего камелька, на мороз на улице. Снег падает теперь только мелкими хлопьями, а луна их мягко серебрит. Там, внизу, за моим парком — Сена, широкая, точно морской пролив, течет мирно и могуче. Эти большие черные кедры там, в глубине, бесшумно стряхивают на снег, покрывающий их подножия, снег, покрывающий их ветви. Вот прекрасная декорация, восхитительно освещенная! Это величественно и торжественно, это уныло и молчаливо, как кладбище, это мертво, как я!.. О! Империа!
Крикнув это имя громовым голосом, от которого на полках зазвенели амуры из саксонского фарфора и богемский хрусталь, он топнул ногой, как колдун, вызывающий непослушный призрак; опять все зазвенело и смолкло. Он хлопнул кулаком по этажерке, заставленной драгоценными безделушками, а затем засмеялся, говоря с горьким хладнокровием:
— Не обращайте внимания: я часто испытываю потребность что-нибудь разбить!
— Лоранс, мой милый Лоранс, — сказал я ему, — положение ваше хуже, чем я думал! Это не притворство, я вижу. Вы очень мучитесь и лечите себя совершенно навыворот. Вам надо покинуть это уединенное место, надо путешествовать, но с подругой. Женитесь на мадам де Вальдер и уезжайте с нею.