Это письмо подавило меня. Я Понял, что я погиб. Незнакомка моя была самая мужественная, самая великодушная из женщин, но она была женщина. Мне не следовало высказываться так искренне; она не доверяла моей исповеди, она больше не верила в меня. Она отсылала меня обратно к Империа; она писала мне без угрызений совести то, что я чуть было не написал той:
Припоминая все слышанное мною из голубой спальни, я сообразил, что ее попытка выражала и заключала в себе эту смесь мужества и осторожности. Она захотела узнать, свободно ли мое сердце и может ли она овладеть им без опасности; она не позволяла говорить мне о себе прежде, чем не убедится в этом существенном пункте. Без сомнения, Белламар удовлетворил ее на этот счет, и тогда она приписала мой отказ только скромной гордости бедняка, испуганного ролью, превышающей его положение. Вот почему она и написала мне то очаровательное письмо, которое победило меня и позволяло ей парить выше меня в сознании ясной силы ее великодушной привязанности. Мне следовало понять, промолчать и предоставить действовать искреннему и деликатному поверенному наших чувств. Я не посмел поведать ему свои секреты — ему, этому добрейшему Белламару! Он был чересчур близок с Империа. Он, пожалуй, дал бы ей угадать, что я ее люблю или что я ее больше не люблю.
Что мне следовало ответить графине? Не знаю, только я не мог ничего ей ответить. Напрасно пробовал я написать ей. Всякий порыв любви, всякое откровенное признание, которое я пытался выразить, погружали меня все глубже и глубже в тину унижения. Я не находил более в себе силы убедить ее; моя уверенность исчезла вместе с ее доверием. Она обращалась со мной, как с нерешительным ребенком, почти как с ребенком лживым; я спрашивал себя, не права ли она, не читает ли она во мне яснее, чем я сам. Как писать или говорить, когда знаешь, что всякое слово послужит предлогом к укоренившемуся подозрению? Мне показалось, что я теперь перед нею, как тогда перед публикой, когда при каждом холодном слове моей декламации мне казалось, что каждый зритель говорит мне: «Скверный гаер, ты не чувствуешь ничего из того, что ты говоришь!»
Я ей не отвечал, то есть, я написал писем двадцать или, пожалуй, тридцать, но сжег их все. И при каждом сжигаемом письме я был рад и говорил себе:
— Не затевай борьбы, в которой ты будешь побежден. Если бы даже эта женщина полюбила тебя настолько, чтобы избавить тебя от страха перед неравным браком и отдаться тебе, придет минута, когда она опомнится; она сильнее тебя, потому что она спокойнее, потому что ее роль первенствует над твоею и подавляет ее. Ты будешь любить ее страстно, безумно, пройдешь через бури молодости и ошибки неопытности. Великодушная навсегда, с предвзятой мыслью, она станет подавлять тебя своей кротостью, забвением, а может быть и пренебрежением! Нет, сто раз нет; вырви ее из своего воображения и, если соблазн ее предложения проник в твое сердце, скорее раздави свое сердце, чем унизь его.
Я сдержал данное себе слово и не писал больше. Я отчаянно погрузился в занятия. Я воздерживался от всякого удовольствия, не позволял себе театра, меня не видали больше ни на скамьях, ни за кулисами «Одеона». Я приобрел не то что много знаний, но много понятий и осознал с удовольствием, смешанным с ужасом, что я выучиваюсь всему легко и что я — мастер на все руки; значит, пожалуй, что все руки у меня коротки. Так прошла зима. Я не думал больше об Империа и считал себя исцеленным от любви к ней. К весне я почувствовал беспорядок в моей утомленной голове, головокружения и отвращение к пище. Я не обратил на это внимания. Так как в апреле все это повторилось, то я совершил большую прогулку солнечным днем в окрестностях Парижа, думая освежить себе кровь ходьбой. Вернувшись домой, я слег: у меня обнаружилось воспаление мозга.
Я все спал и бредил и не знаю, что, собственно, со мной было. Раз утром я пришел в себя и ощутил огромную слабость. Я узнал свою комнату. Мне показалось, что я в ней один, и я заснул с сознанием, что хочу спать. Я был спасен.
Я грезил, и отчетливые образы заменили бесформенные и безымянные призраки, чудившиеся мне в хаосе бессмысленного бреда. Мне привиделась Империа. Она была в саду, полном цветов, и я звал ее на репетицию, происходившую в другом, соседнем саду. Я привстал и позвал ее слабым голосом. Я еще грезил наяву.
— Что тебе надо, милый друг? — отвечал мне ее кроткий настоящий голос.
И над моей головой наклонилась прелестная головка моей милой подруги.