Однако в этих эмоциях не было предубеждения к его собственной любви к матери и ни малейшей горечи от уважения к ней; и, как минимум, не было никакого мелкого презрения к её превосходству. Он слишком ясно видел, что его мать не создавала саму себя, а Чистое Высокомерие сначала вылепило ее, а далее формировал надменный мир, не отпуская с ритуальной высоты.
Электрическая проницательность, при помощи которой Пьер теперь увидел характер своей матери, – действительно, мы повторим это – была замечательной даже не из-за яркого воспоминания о ее щедрой любви к нему, способной реально отринуть его внезапное убеждение. Она любит меня, думал Пьер, но как? Она любит меня непонимающей любовью? той любовью, которая во имя любви все еще спокойно противостоит всей ненависти? Чей великий триумфальный гимн лишь воспевает раздутое превыше всего колкое сопротивление и презрение? – Любимая мама, я люблю тебя, но признай свою всемирно признанную сестру, – и если ты любишь меня, мама, то твоя любовь будет также любить и ее, и в самой великолепной гостиной прими ее максимально достойно. – И пока Пьер в воображении возносил Изабель перед своей матерью и в воображении уводил ее, то чувствовал, как его язык прилипает к небу при виде её пронзающего взгляда, вызванного невозможным, презрительным ужасом; тогда восторженное сердце Пьера тонуло глубже и глубже и проделывало в нем чистое отверстие, благодаря которому он впервые так остро почувствовал свою первую тоску от сердечной пустоты обычной жизни. О, бессердечный, гордый, позолоченный ледяной мир, я ненавижу тебя, – думал он, – поскольку из-за твоей тиранической, жадной хватки я теперь нахожусь в своей самой горькой нужде – тут даже моя мать ограбила меня, сделав меня теперь вдвойне сиротой, без зелени на могиле, которую нужно орошать. Мои слезы, – могу ли я источать их? – теперь будут выплаканы в пустыне; теперь всё для меня таково, как будто и отец, и мать пустились в далекие странствия и, возвращаясь, умерли в неведомых морях.
Она любит меня, да; – но почему? А если бы я был отлит в форме калеки, как тогда? Теперь я вспоминаю, что в ее самой ласковой любви постоянно мерцали некие изогнутые чешуйки блестящей гордости. Меня она любит, гордится мною; она думает, что во мне видит свои собственные кудри и величественную красоту; она стоит перед моим зерцалом, – жрица гордости – и к своему зеркальному отображению, но не мне, она прикладывается поцелуем. О, будет скромна моя благодарность тебе, Благосклонной Богине, которая воистину во всю мужскую красоту одевала эту фигуру, создавая возможность скрывать от меня всю правду о человеке. Теперь я вижу, что твоей красотой человек заманен в ловушку и становится слепым, как червь в своем шелковом коконе. Теперь, добро пожаловать, Уродство, Бедность и Позор, и все вы, прочие лукавые министры Правды, скрывающие под нищенскими капотами и тряпками всё те же пояса и короны королей. И потускнела вся красота, которая должна была окружать глину, и потускнело все богатство и все восхищение, и все ежегодное цветение земли, да так, что не стало позолоты у звеньев и штифтов у алмазов на заклепках и цепях Лжи. О, теперь, кажется, я немного вижу, почему в старости люди из-за… Правды… ходят босиком, подпоясанные веревкой, и постоянно пребывают под трауром как под навесом. Я помню теперь первые мудрые слова, которых наш Спаситель Христос сказал в своем первом обращении к людям: «„Будьте благословенны, нищие духом и благословенны скорбящие“». О, теперь у меня есть слова, но сваленные в кучу: куплены книги и куплены некие мелкие впечатления, и поставлены мною в библиотеках; теперь я сажусь и читаю. О, теперь я знаю ночь и постигаю колдовство луны и все темные убеждения, что появились во время штормов и ветров. О, недолго пробудет Радость, когда действительно придет Правда, да и Горе не отстанет. Хорошо, что эта голова может сидеть на моем туловище – она выдержит слишком многое, ну, может, удары моего сердца внутри моих ребер – как удары нетерпеливого узника за железными прутьями. О, люди – тюремщики для всего, тюремщики для самих себя; и Мировое мнение из-за невежества считает их самую благородную часть пленником самой мерзкой части; потому и замаскировался король Чарльз, когда был пойман крестьянами. Сердце! сердце! это божий помазанник; позвольте мне повиноваться сердцу!
II