И сейчас смерть вновь становится скелетом, закутанным в хламиду с капюшоном, надвинутым словно бы для того, чтобы скрыть жуть этого черепа, но можно было не трудиться, потому что некого тут пугать зловещим зрелищем, тем более что на виду — лишь оконечности конечностей: нижние покоятся на каменных плитах пола, благо им не дано почувствовать его пронизывающе-ледяного холода, а верхние перелистывают страницы толстого тома, где собраны все когда-либо отдававшиеся смерти приказы, начиная с самого первого — он состоял из одного простого слова, и слово это было «убей» — и кончая самыми свежими приложениями и дополнениями, предусматривающими все возможные способы, все известные варианты смерти, хотя тут уж можно с уверенностью сказать, что список их не будет исчерпан никогда. Смерть не удивил отрицательный результат ее поисков: в самом деле, было бы ни с чем не сообразно, а главное — совершенно излишне, если бы в книге, где для любого и каждого представителя рода человеческого определены его точка, финал, приговор, смерть, появились бы ни с того ни с сего такие слова, как «жизнь» и «жить», как «живу» и «буду жить». В этой книге есть место лишь для смерти и нет даже упоминаний о каких-то нелепых предположениях, будто кому-то когда-то удалось смерти избегнуть. Это — нечто невиданное. Впрочем, если как следует поискать, можно найти глагольную форму «я прожил», лишь единожды употребленную в необязательной для чтения подстрочной сноске, но никто всерьез не отваживался на подобное усердие и такую дотошность, что заставляет подозревать существование более чем веских доводов за то, что самый факт этого прожитья не заслуживает упоминания в книге смерти. И полезно будет узнать, что другое ее название — «книга ничего». Скелет отодвинул сборник уложений в сторону и поднялся. Как всегда, когда надо проникнуть поглубже в суть, он дважды обошел комнату кругом, затем выдвинул ящик каталога, где находился формуляр виолончелиста, и формуляр этот вытащил. Движение это напомнило нам, что настал и — вспомните, что мы говорили о случае — скоро перестанет быть момент, когда следует прояснить важный аспект, связанный с функционированием архивов, аспект, который был уже предметом нашего внимания, но о котором мы по заслуживающей всяческого осуждения небрежности до сих пор не говорили. Прежде всего следует заметить — в опровержение тому, что, быть может, уже нарисовалось в вашем воображении, — что десять миллионов карточек, заполняющих эти ящики, не были заполнены рукою смерти. Еще чего не хватало: она — смерть, а не какая-нибудь канцелярская крыса. Формуляры появляются на своих местах, то есть в строгом алфавитном порядке, в тот самый миг, когда люди рождаются на свет, а исчезают — когда люди умирают. Раньше, до внедрения писем лилового цвета, смерть даже не давала себе труда открывать ящики, появление и исчезновение формуляров происходило без сбоев и накладок, и не сохранилось воспоминаний о столь плачевных сценах, когда одни говорили, что, мол, не хотят рождаться, а другие — что возражают против своей кончины. Карточки сих последних сами собой, без всякой посторонней помощи, попадают в комнату, расположенную под этой, а верней сказать — занимают свое место в подземных помещениях, ярус за ярусом уходящих все ниже и ниже, все ближе и ближе к пылающему центру земли, где весь этот исполинский ворох бумаг в конце концов и сгорает. А здесь, в комнате, где находятся смерть и ее коса, было бы невозможно установить критерий, принятый тем делопроизводителем отдела записи гражданского состояния[22], который решил объединить в одном архиве имена и документы — все, все имена и документы, принадлежавшие вверенным его попечению живым и мертвым, — полагая, что только вместе смогут они представить человечество так, как надлежит его понимать, то есть некое абсолютное «всё», не зависящее ни от времени, ни от места, ибо разделять их было бы покушением на дух. Существует огромная разница между здешней смертью и тамошним рассудительным хранителем документов: покуда она тщеславится олимпийским презрением, с каким взирает на покойников — и здесь уместно будет вспомнить жестокую, столько раз повторенную фразу: Кто говорит о прошлом, сам проходит, — он, наш архивариус, благодаря тому, что в современном языке именуется «исторической совестью», твердо придерживается мнения, что живых ни в коем случае не следует отделять от мертвых, ибо в этом случае не только мертвые пребудут мертвыми навсегда, но и живые лишь наполовину проживут свои жизни, даже если будет сужден им мафусаилов век, о коем бытуют разные мнения: масоретские тексты ветхого завета уверяют, что длился он девятьсот шестьдесят девять лет, тогда как самаритянское пятикнижие[23] отпустило ему всего лишь семьсот двадцать.