Едва мы успели обняться и поздороваться, как Гоц явно спешит выполнить точно разработанный церемониал. Он хватает меня под руку и ведет по перрону. Направо и налево — во всю длину платформы красные знамена с золотыми буквами лозунгов: «Земля и Воля», «В борьбе обретешь ты…», имена всевозможных отделов партии. Воинские части с ружьями «на караул». Гром военных оркестров, оглушительный гул приветствий, лозунгов, звуков «Марсельезы». Речи в зале приемов, речи перед толпой, речи с импровизированных платформ, с грузовиков, даже с площади бронированного автомобиля в разных местах площади, где ничего не было видно, кроме сплошного моря голов…
Когда мы, наконец, вырвались из всего этого громко-звучного, многоцветного и пышного хаоса и автомобиль Гоца мелькал по улицам, я не мог не закидать Гоца вопросами. Я с жадностью слушал, и, кажется, слушал бы без конца всё, что Гоц мог мне рассказать о метаморфозах, происшедших на родине. Почти всю ночь мы проговорили в квартире Абрама. Легли на рассвете на несколько часов. После долгой разлуки — моя первая, незабываемая и, вероятно, неповторимая ночь на родине. Как хотелось верить, как охотно верилось в полноту и неистребимость всего происшедшего…
Я развертываю страницы петроградских и московских газет. Я ищу глубинных откликов событий, откликов, идущих из недр тогдашней России.
Вот из села Давыдова, Моршанского уезда, Тамбовской губернии пишут о первом митинге: «На лицах всех присутствующих была написана радость, что они могут открыто говорить о том, о чем тайно думали много лет. Надежда на лучшее будущее светилась в глазах у каждого. Отрадно было видеть стариков, которые, внимательно выслушав ораторов, поняли, что прошли годы гнета, что можно поднять седую голову, которую они низко гнули много лет… Была почтена обнажением головы память борцов, погибших за свободу…»
Вот из деревни Бабеево, Московского уезда, сообщают, как на первое же собрание «явились семь окружающих деревень» причем некоторые общества явились в полном составе; одно из таких обществ к месту собрания подошло с красным флагом и с пением «Марсельезы». Добрую половину составляли женщины. На лицах всех участников собрания можно было отметить особую торжественность. Собрание бурными аплодисментами приветствовало закон Временного Правительства о прекращении продажи спиртных напитков…
Вот вести из Житомирского, Буцкого и Нововолжского уездов: «Во время молебнов на площадях и в церквах многие плакали от радости, клялись работать, не покладая рук. А крестьяне дер. Поповской, Ярославской губернии, собрали все портреты Романовых, вынесли их в поле и сожгли».
Вот из всех окрестных сел и деревень г. Фастова, Киевской губернии:
«Идут вести о народном ликовании, волной переливающемся из деревни в деревню».
И так со всех концов России.
«Историческая музыка эпохи», открытой февральскими днями, в наивной вере, в неомраченной еще цельности настроения, в дружном едином порыве, праздничном и светлом. Много было в февральской революции яркого. Но вряд ли можно найти в ней что-нибудь более трогательное, чем эта, переливающаяся через край переполненной радостью души народной струя почти религиозной веры в пришедшее обновление всей жизни.
И вряд ли была в тогдашнем кипении жизни другая сила, которая была бы до такой степени недооценена и недоиспользована. А между тем в ней глубиннее всего звучала «историческая музыка эпохи».
Вскоре после прибытия в Петроград я, конечно, отправился в Таврический дворец, где заседал Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. После приветственной речи председателя Совета Н. С. Чхеидзе и моей ответной речи я был избран тов. председателя Петроградского Совета, а затем и Всероссийского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов.
Через каких-нибудь два-три дня я увидел Гоца еще в одной новой роли. Ураганом налетел он на меня, подхватил и куда-то понес…
— Виктор Михайлович, едем в Семеновский полк. Его части несут караульную службу при некоторых важнейших арестованных и вот теперь там поднялись тревожные разговоры о самосуде над бывшим военным министром Сухомлиновым. По совести говоря, если бы в самые дни революции он не удержал головы на своих плечах, я не пролил бы о его судьбе ни единой слезинки. Но теперь… Теперь это был бы удар по революционной самодисциплине воинских частей и акт недоверия к новому революционному правопорядку и новой революционной юстиции…
Скоро мне пришлось узнать, что Гоц в советских сферах считается «незаменимым специалистом» по части укрощения разных эксцессов в самых революционных местах. Заговорит ли где-нибудь инерция недавних мятежнических страстей и захочется воинской части, чем-то возмущенной и жаждущей проявить себя в действиях, — выйти из казармы, побряцать оружием, а то и пострелять хоть в воздух острастки ради — кого же лучше всего послать, как не Гоца?