Чичиков – не Замысловский; – куда же? – мелко плавал, боялся властей, да ведь он и учился на медные деньги. А вы представьте себе, что Чичиков-junior прошел полный курс юридических наук и пошел по прокурорской части, что он кооперировал с жандармскими подполковниками по политическим статьям, и притом в Вильне, т.-е. над инородческим, преимущественно еврейским материалом; вы представьте себе, что он утвердился в том выводе, что при надлежащей сервировке ему все позволено; что в нем, провинциальном прокуроре с протоптанной совестью и извилистым языком, нуждаются, что он может отныне служить своему министру по сокращенному маршруту, слегка даже покрикивая при этом на его высокопревосходительство – и вот тут-то вы и приблизитесь к Замысловскому.
«Государство всегда основано на несправедливости», горланит Марков и подает рецепт «оттяпывания голов». Пуришкевич приспособляет гвоздику ниже жилета и кричит: «Я занимаюсь доносами и этим горжусь». Марков и Пуришкевич, те всюду носят с собой свой пронзительный букет – курительной комнаты при губернском дворянском клубе, в часы между ужином и групповой «экскурсией». А Замысловский non olet (не пахнет), он – магистратура, блюститель закона и привык себя соблюдать. К площадным откровенностям он не склонен, ни по природе, ни по профессии. Наоборот, нет ни одной моральной ценности, к которой он не прикоснулся бы с наглой почтительностью своими холодными и цепкими пальцами.
Неприкосновенность личности? – «Доказывать необходимость ее значило бы ломиться в открытую дверь»…
Гуманность? – «Ничего нельзя иметь против гуманности к осужденным и находящимся под судом»…
Гласность? – «В то время когда мы делаем все усилия, чтобы добиться этой гласности в насущном вопросе русской жизни (о „безнравственности“ студенчества)»…
Это все дословные цитаты из думских речей Замысловского, и эти цитаты можно бы умножить без конца. – Что толку, – говорит он себе, – обливать публично помоями нравственные ценности, – нет, эти ценности нужно растлить. Пуришкевич вместе с семинарским педагогом Образцовым на запрос о студентах и курсистках дали полную волю своему утробному воображению. Как они сладострастно чавкали, обличая распущенность молодежи, и как брызгали слюною, живописуя курсисток, которые будто бы «грудями выпирали» из аудитории профессоров. Замысловский скажет то же самое, только не в обнаженно-бытовой, а в бесстрастно-чиновничьей форме. Выйдет в своем роде почти «корректно», а на самом деле еще более гнусно.
Черносотенная «стихийность» Замысловскому совершенно чужда. У него пакости не от нутра и не от традиций, а сознательно, по расчету – он понимает и низменность своих единомышленников и дрянность своей политики и личную свою отверженность, он ненавидит своих противников сверху вниз, завистливо, не просто, как врагов, а как людей, которые имеют право презирать его, – и он готов на все, чтоб унизить их и восторжествовать над ними. Если его что сдерживает, так внешние, а не внутренние препятствия. Полная нравственная распущенность, введенная в рамки бюрократической полукорректности и прокурорской настороженности, – может ли быть что гаже?
Если б пришла на нашу землю внезапная ревизия и перетряхнула бы – в числе многого другого – архивы черносотенных союзов и частные архивы их главарей, она нашла бы много материалов по части сухих и мокрых дел, – но одно можно сказать с уверенностью: против Замысловского она документов не обнаружила бы. Нет, нет, он обязательств на себя не выдавал, он себя соблюдает в чистоте, он – законник. Какой-нибудь Дубровин или там Пуришкевич, те могли бы в недобрый час оказаться в своем роде «мучениками идеи», а Замысловский – нет, он не при чем. Еще и содействовал бы уличению своих единомышленников.
Если в своих думских речах Замысловский по общему правилу старательно проходит у самой грани непристойности, то на «жиде» он неизменно срывается и обнажается до конца. Тут все сдерживающие соображения отлетают. Тут одна есть заповедь – от Пуришкевича – и эта заповедь: «Валяй!» Что они без жида! Жидом живут, жидом питаются, жидом укрываются! Трусы и отщепенцы, они должны непрерывно мять, давить и терзать чучело «жида», чтоб поддерживать в себе сознание своей личности.
Как воздух, хлеб и вода, нужен Замысловскому кто-нибудь, кого он мог бы наделять всеми своими пороками, и даже более, – кого он мог бы представлять злее, корыстнее, бессовестнее, чем он сам, – и эту службу ему служит жид, не тот или другой, а отвлеченный, жид вообще, жид в себе, трансцендентальный Шнеерсон…
Что такое в самом деле то отвлеченное «жидовство», которое эти субъекты отождествляют с известной расой? Это ни пред чем не останавливающееся корыстолюбие, социальный паразитизм, кагальная сплоченность во имя преступных целей, полное отщепенство от народа и нравственная отверженность, – но что же это такое, как не самая сущность боевого черносотенства, безразлично: михаило-архангельской или нововременской марки?