Он уже расплатился с гостиницей. Упаковал чемодан. Вечером отъезд. А пока он давал интервью корреспонденту французского агентства Гавас — седовласому вальяжному господину, смотревшему на него с почтительным любопытством и стремительно записывавшим в блокнот каждое его слово.
Гапон говорил, прохаживаясь по номеру:
— Ответить на ваши вопросы нелегко. Подготовка революции не допускает гласности, которая может вооружить её врагов.
— О да, о да, — кивал и записывал корреспондент. — Но разве опасно сообщить, какое у вас настроение?
— Это можно… Настроение отличное! — Закинув голову, Гапон сверкающими глазами посмотрел на репортёра.
— Тому есть основания. Надеюсь, вы понимаете, что революция, как всякое дело, требует средств. Эта проблема в отношении русской революции прекрасно решена.
— Портье сказал мне, что вам заказан билет в Лондон.
— Я не уполномочивал портье давать информацию для газет, — строго произнёс Гапон и, круто повернувшись от стены, проговорил, пересекая номер: — Но вот что нужно напечатать обязательно, — он остановился перед корреспондентом и продолжал тоном диктанта: — Революция в России назрела, как назревает кризис всякого тяжелобольного. И тогда спасительно только хирургическое вмешательство.
— Вы берёте на себя функции хирурга? — подхватил корреспондент.
— Здесь тот случай, когда хирурга выбирает сам больной.
— О, понимаю… Вам в Англии предстоят деловые встречи?
— У людей дела вся жизнь состоит из встреч. И на этом всё, у меня для вас больше нет времени, — категорически заключил Гапон. Он решил остановиться, боясь опять ляпнуть что-нибудь такое, после чего талмудисты из партии будут кривить рожи… (Почти дословно такое интервью Гапона будет распространено агентством Гавас.)
Корреспондент ушёл, но в дверь тотчас постучали.
Гапон открыл — и невольно отшатнулся: перед ним стоял Евстрат Павлович Медников, друг и соратник Зубатова, знаменитый мастер политического сыска.
Отстранив Гапона, Медников вошёл в комнату:
— Здравствуйте, дорогой Георгий Аполлонович, — заговорил он мягким баритоном, внимательно вглядываясь в попа. — Вот уж истинно — только гора с горой не может встретиться.
— Садитесь, Евстрат Павлович, — растерянно предложил Гапон, показывая на диванчик у стены.
— И то верно, — улыбался Медников. — Присядем рядком, потолкуем о том о сём.
Они сели на тесный диванчик, оказавшись в такой близости, когда лицо в лицо, глаза в глаза…
Когда-то их познакомил Зубатов в своём кабинете, сказав, смеясь Гапону:
— Учтите, это не просто ещё один чиновник моего департамента, это король сыска и, кроме того, господин Медников славен тем, что никогда зря не произносит ни единого слова.
Гапону сейчас вспомнилось это с обжигающей ясностью. В тот день был его очередной визит к Зубатову, и разговор с ним был очень опасный. Он добивался покровительства Зубатова своему объединению рабочих, а тот, ничего не обещая, предупреждал, что его проповеди перед рабочими, когда он убеждает их, что царя можно заставить заботиться об их нуждах, очень близки вожделениям социал-демократических подстрекателей, ибо те тоже хотят заставить царя, хотя бы и силой, стать лучше и отказаться от существующего в государстве порядка.
— А не захочет он, так и свергнуть его, — вставил тогда Медников с недоброй улыбкой.
А сейчас он пристально посмотрел в глаза Гапону и сказал печально:
— Вы, Георгий Аполлонович, небось, наслышаны, что наш с вами Зубатов, хотя и полностью реабилитирован, вернуться на службу отказался. Остался во Владимире… А я теперь занимаюсь своим делом здесь, в Европе, и хотел бы воспользоваться вашей помощью по старой дружбе, да и по службе.
— По какой ещё службе? — съёжился Гапон.
— Как это по какой? — мягко удивился Медников. — По службе охраны российского, то есть опять-таки нашего с вами, государя императора.
— Он в меня стрелял, — тихо произнёс Гапон, пытаясь унять дрожь в коленях.
Лицо Медникова досадливо сморщилось:
— Оставьте, Георгий Аполлонович, эти счёты! Вас-то самого государь может обвинить попросту в подлом коварстве: болтать рабочим о любви к царю, а потом спровоцировать против него такое дело — это что, по-вашему, честно?
Гапон молчал, сердце у него колотилось.