— Не надо так переживать, — пожалела Антона всего навидавшаяся в этом этапном заведении сестра. — Поймите, сколько она вытерпела. Подождите, дайте пройти. Забудется, утихнет станет хорошо. Не вас первого прогоняют, — успокаивала его сестра, — а потом налаживается, выходят под ручку. Все проходит.
— Все проходит, — повторил он глухо. — Это еще царю Соломону было ясно.
Поехал к Герасиму Михайловичу. Тот еще не знал главного. Сидел у рояля, забыв запереть входную дверь, и пытался пробраться в забвение через зубастую челюсть клавиатуры.
Новость пошатнула его, повела широкой дугой вдоль черного борта инструмента, мимо стола и бочонка с ветвистой китайской розой, на которой только что лопнули три бутона. Уткнула в книжную полку, откинула и швырнула к мраморной доске серванта.
— Мальчишка, мальчишка… — повторял старик и колдовски шевелил длинными музыкантскими пальцами. — Вы ее видели?
— Это немыслимо при их порядках, — сказал Антон. — Передал записку.
— Что она ответила?
— Она не ответила.
— Пустяки, она вас любит,
— Не любит. Она любит другого.
— Конечно, она полюбит другого, — старик махнул расслабленными пальцами, — если вы не сумеете взять ее. Ах, как этого мало, сделать женщине ребенка! Надо уметь взять ее… Да, надо уметь брать, но и уметь отдавать. Этим живет человек. А вы берете неумело, робко, как чужое. Почему? Все на свете ваше, берите, берите, в мире не убудет от этого. И отдаете вы и отдаетесь, сожалея потом. Так не годится. Не скупитесь, раздавайте себя широко, не заглядывайте в мошну, сколько там еще остается, на какой срок хватит. И, ради всего святого, никогда не жалейте. Горю и радости, взятому и отданному, — одна цена. И все это — ваша жизнь. И не только ваша. Этим вы сплетаетесь с человечеством. Взятое вы отдадите, а отданное вернется к вам удесятеренным. Ценности переходят из рук в руки постоянно и быстро, как карты у игроков. В сущности, все в мире ваше, и ничего вашего здесь нет.
— Следовательно, мне сейчас надо бежать к ней, бить стекло и забираться в палату? — спросил Антон. — Я так вас понял?
— Это некультурно, — поморщился Герасим Михайлович. — Потерпите до утра.
— Трудно, — сказал Антон.
— Постелить вам?
— Я пойду в училище, — отказался Антон.
— Приходите туда к десяти часам, — сказал Герасим Михайлович.
Антон расхохотался, кашляя и утирая слезы.
— Одни рыдают, другие смеются. — Герасим Михайлович приподнял острые плечи. — Разные бывают реакции. Запейте.
В четыре часа утра Антон возвращался в училище, мало думая о том, каким путем доберется до своего кубрика. Да и не все ли теперь равно? Пять часов самоволки, это уже близко к дезертирству. Будь ты хоть сверхотличником с двенадцатью поощрениями в личном деле, пощады за такое бесчинство не жди. «Какого же мне черта лезть по ржавой трубе», — решил Антон и пошел простейшим порядком через КПП. Приближаясь, он стал дышать ритмическим дыханием.
Бдительный мичман Грелкин дежурил по контрольно-пропускному пункту на пару со своим термосом.
Антон остановился и смотрел мичману в глаза.
— Куда тебя посылали? — мирно полюбопытствовал мичман.
— Да уж посылали, — молвил Антон и двинулся дальше. Дневальный по роте тоже не удивился появлению Антона.
Только спросил:
— Разве ты в карауле?
— А как же, — сказал Антон.
— На каком посту?
— Звезды стерегу, чтоб не падали, — ответил Антон и прошел в кубрик к своей койке.
— Балда, — буркнул дневальный и вернулся к своему занятию — упрятанной в тумбочке шахматной доске.
Ставя самому себе маты, дневальный начисто забыл о явлении среди ночи Антона Охотина. Когда его потом спросили, видел ли он Охотина в неположенный час суток, дневальный не вспомнил. А может быть — и даже очень возможно — не захотел вспоминать такое невеселое событие.
До подъема Антон ворочался, комкая простыни, весь окуренный туманом размышлений, и встал по сигналу легкий и звонкий, как химическая пробирка.
Главный старшина построил роту на утренний осмотр и, прохаживаясь вдоль строя, пока командиры отделений просматривали волосы и бороды, бляхи и бирки, ботинки и воротники, вдруг задержался близ Антона.
— И как? — выпятил нижнюю губу Лев Зуднев. — Не умер? Зайдешь после занятий. Только уж причину мне изобрази самую небывалую, — пошатал пальцем перед его носом старшина роты.
В груди кипела всесжигающая лава ненависти, он уничтожил бы сейчас этого фельдфебеля с силикатными мозгами, наслаждающегося тем, что будто бы перебирает пальцами в кармане покорные нити его, Антона Охотина, судьбы.