Остатки и без того слабой военной дисциплины окончательно улетучились. Охранник лагерных ворот к вечеру первого мая уже валялся на земле и пьяно храпел рядом со своим автоматом. Потом он пропал, и больше мы его на посту не видели. Обращаться в эти дни в комендатуру по какому-нибудь неотложному делу было бессмысленно: все равно никого нельзя было найти, а если нужный человек и находился, то либо лежал в лежку пьяный, либо занимался какими-то таинственными и лихорадочными приготовлениями в спортивном школьном зале. Счастье еще, что кухня и санчасть находились в ведении итальянцев.
Характер таинственных приготовлений прояснился довольно скоро: в день окончания войны должно было состояться грандиозное театральное представление с песнями, танцами и декламацией, на которое русские пригласили и нас, итальянцев. Почему только итальянцев? Да потому, что в Богучицах к недавнему времени остались в основном итальянцы. Если не считать нескольких французов и греков, все остальные после сложных перемещений разместились национальными группами по другим лагерям.
В один из этих сумасшедших дней Чезаре неожиданно вернулся. Вид у него был совсем плачевный, не то что в первый раз: с головы до ног в грязи, оборванный, испуганный, шея не ворочается. В руке он сжимал непочатую бутылку водки. Первым делом он отыскал пустую бутылку. Затем, с мрачным, почти похоронным видом ловко свернул конусом кусок картона, перелил водку через эту самодельную воронку, разбил опорожненную бутылку на мелкие кусочки, сложил осколки в воронку и, соблюдая предосторожность, закопал все это в самом дальнем углу лагеря. Потом рассказал, что произошло.
Ему не повезло. Когда он вечером вернулся с рынка в дом своей девушки, то обнаружил там русского: в прихожей лежали шинель, портупея, кобура и бутылка водки. Чезаре счел за лучшее удалиться, а в качестве компенсации прихватил бутылку. Но русский, то ли из-за бутылки, то ли из-за ревности, побежал следом за ним.
Чем дальше, тем рассказ Чезаре становился все путанее и неправдоподобнее. Будто бы он пытался убежать от преследователя, но вскоре за ним по пятам уже гналась вся Красная армия. Он надеялся спрятаться в Луна-парке, но и там охота за ним продолжалась всю ночь. Последние часы он пролежал под помостом танцплощадки, и теперь уже вся Польша плясала у него на голове. Но бутылку он сохранил, потому что это было единственное, что осталось ему от его короткой любви. Уничтожив из осторожности сам сосуд, он настоял, чтобы его содержимое разделили с ним самые близкие товарищи. И мы выпили с ним, молча и скорбно.
Наступило восьмое мая — день ликования для русских, настороженного ожидания для поляков и радости, омраченной тоской по дому, для нас. С этого дня нам уже не был закрыт путь на родину, с этого дня нас уже не отделяла от наших домов линия фронта, и ничто, казалось, больше не мешало нам вернуться. Ничто, кроме бумажной волокиты и бюрократических формальностей. Мы с нетерпением ждали отъезда, и каждый час этого ожидания был нестерпимо тяжел, тем более что у нас не было никакой связи с нашими близкими. Несмотря на тоскливое настроение, мы все отправились на представление русских и не пожалели об этом.
Представление, как я уже говорил, давалось в школьном спортивном зале. Это была самодеятельность от начала до конца: русские сами играли и пели, сами придумали программу, сами расставили стулья, повесили занавес, установили освещение. Явно и фрак сами сшили для ведущего, которым был не кто иной, как капитан Егоров собственной персоной.
Егоров появился на сцене вдрызг пьяный, утопая во фрачной паре: огромные штаны доходили ему до подмышек, а фалдами он подметал пол. Погруженный в безутешную алкогольную тоску, он, беспрерывно икая и рыгая, с одной и той же замогильной интонацией объявлял и комические, и торжественно-патриотические номера программы. С трудом держась на ногах, он в ответственный момент хватался за микрофон, и тогда зал на мгновенье замирал, как в цирке, когда гимнаст перелетает над пустотой с одной трапеции на другую.
В концерте принимала участия вся комендатура. Марья дирижировала хором, который, как все русские хоры, звучал на удивление слаженно, стройно. С большим чувством он исполнил песню «Москва моя». У Галины был сольный номер: в сапогах и черкеске она станцевала головокружительный танец, неожиданно проявив фантастические способности к акробатике. Ее приветствовали громом аплодисментов, и она, растроганная, раскрасневшаяся, со слезами на глазах, много раз склонялась перед публикой в старомодном поклоне. Не менее тепло принимали доктора Данченко и усатого монгола, которые вдвоем сплясали в бешеном темпе русский танец, хотя и были изрядно накачаны водкой. Они подпрыгивали, приседали, выбрасывая поочередно то одну, то другую ногу, крутились волчком, стучали каблуками.
За ними на сцену вышла пышущая здоровьем девица с большущей грудью и объемистым задом, наряженная под Чарли Чаплина. Копируя его во всем (усики, котелок, башмаки, тросточка, жесты), она исполнила знаменитую песенку.