Иногда бывает так, словно люди не могут выразить себя. Но на самом деле они не перестают это делать. Прокляты те семейные пары, где женщина не может быть рассеянной или усталой, если мужчина не сказал: «Что с тобой? Попробуй высказаться». Радио, телевидение развращают семью, распространяясь повсюду, и мы все пропитаны бесполезными словами, безумным количеством слов и образов. Глупость никогда не бывает ни немой, ни слепой. Так что проблема уже не в том, чтобы дать людям возможность выразить себя, а в том, чтобы управлять их вакуолями одиночества и молчания, начиная с тех, кому приходится в конце концов хоть что-нибудь сказать. Репрессивные силы не препятствуют самовыражению людей, они, напротив, побуждают их к этому. Кротость ничего не говорит, правда ничего не говорит, так как есть одно условие, при котором возникает редкая или даже редчайшая вещь, заслуживающая того, чтобы о ней говорили. То, о чем трезвонят в наши дни, — это не бессмыслица, это предложения, которые не представляют собой никакого интереса. Так, то, что называется смыслом предложения, есть именно интерес, который оно собой представляет. Не существует иного определения смысла, и он появляется только вместе с новизной предложения. Можно слушать людей часами: никакого интереса… Именно поэтому все это трудно обсуждать, именно поэтому все это не следует обсуждать, никогда. Нельзя же сказать кому-нибудь: «То, что ты говоришь, не представляет никакого интереса!» Можно сказать: «Это ложь!» Но это никогда не является ложью, то, что кто-то говорит, какой бы ни была эта ложь, это либо глупость, либо не имеет никакого значения. Это — то, что уже было тысячу раз сказано. Понятия значимости, необходимости, интереса являются в тысячу раз более определенными, чем понятие истины. Не потому, что они заменяют его, но потому, что они измеряют истинность того, что я говорю. Даже в математике: Пуанкаре говорил, что большое число математических теорий не имеют никакого значения, никакого интереса. Он не говорил, что они являются ложными, ведь это еще хуже, чем ложь.
Возможно, журналисты несут часть ответственности за этот кризис литературы. Само собой разумеется, что журналисты часто писали книги. Но когда они писали эти книги, они приобщались к другой форме, отличной от журнальной или газетной статьи, они становились писателями. Ситуация становится иной, так как журналист приобрел убеждение, что форма книги принадлежит ему по полному праву, что нет никакой особой работы, которую следовало проделать, чтобы к этой форме подойти. И сразу же журналисты как сословие завоевали литературу. Появляется одна из фигур стандартного романа, что-то вроде Эдипа в колониях, путешествия репортера, отчитывающегося о своих личных приключениях с женщинами или о поиске своего отца. Эта ситуация отражается на всех писателях: писатель должен сделаться журналистом и сам, и в своей работе. В крайнем случае все происходит между журналистом-автором и журналистом-критиком, книга передается по эстафете от одного к другому и едва ли заслуживает права существовать. Дело в том, что книга уже не является отчетом о действиях, переживаниях, намерениях, целях, которые разворачиваются в другом месте. Она становится чистой регистрацией. С этого времени каждый кажется, в том числе и самому себе, величайшей книгой, если только у него была профессия или просто семья, больной родственник, нарушавший законы начальник. У каждого свой роман в своей семье или о своей профессии… Забывают, что весь мир предполагает за литературой особый поиск или особое усилие, специфическое творческое намерение, которое может реализовать только сама литература, ни в коей мере не являющаяся резервуаром для осадка от деятельности и намерений совершенно иного рода. Это — книга «вторичного образования», учитывающая аспект сбыта на рынке.