На окраине, в своем незаметном, тихом домике, не спится Малюге. Этой ночью решается его судьба. Оседланный конь стоит у крыльца. Два пистолета лежат на столе. Как глупо все это получилось! Там, в Чигирине, еще ничего не знают. А может статься и хуже. Зловещие мысли тревожат Малюгу. Он знает: в эти минуты Тикоцинский добивается от Павла признания. В эти минуты решается судьба его дерзкого дела. Письма же они не разберут, в этом он убежден. Шифр известен только ему и Капусте.
Проходит тревожная ночь. Может быть, лучше еще теперь, пока есть время, вскочить на коня и что есть духу умчаться из этого ада? Но нет.
Этого он не сделает. И когда через несколько часов он встречает возле королевского дворца Тикоцинского, сердце Малюги бешено бьется в груди, но на губах играет любезная улыбка; только глаза, как два ножа, впиваются в лицо Тикоцинского. И Малюга успокоенно чуть заметно вздыхает. Нет, ничего не сказал Павло. А Тикоцинский, сам не зная почему, говорит:
– Ну и упрямый хлоп! Ни слова не сказал, так и подох, проклятый пес.
– О ком это вы, пан Тикоцинский? – удивленно спрашивает Малюга.
– Да о том монахе, у которого мы письмо с цыфирью нашли.
– А! – точно вспомнив, отвечает Малюга. – Жалко, что вам не посчастливилось, король, наверно, будет недоволен. Зря вы поторопились казнить его смертью, того хлопа, надо было подождать.
Позднее, когда Тикоцинский сидел у Оссолинского и рассказывал ему о своей неудаче с монахом, он почему-то вспомнил слова Малюги, и они показались ему загадочными.
– Пан канцлер, – спросил он вдруг, – а вы не задумались, кто такой Малюга?
Оссолинский удивленно посмотрел на Тикоцинского и пожал плечами.
«Горе мне с этим Тикоцинским, – подумал канцлер. – Вместо того чтобы искать злодеев, которые пакостят под самым его носом, он берет под подозрение достойных людей».
– Глупости вы говорите, – раздраженно сказал канцлер, – Малюга – верный человек. А то, что он не католик, – еще не причина для подозрений.
Будет католиком, тем более, что я уже слыхал от него речи об этом.
Тикоцинский замолчал.
– Нам надо знать теперь, что делается в Чигирине; по всему видно, Хмельницкий задумывает новый поход.
Канцлер возвысил голос. Он раздражался все больше. Этот Тикоцинский – просто олух. Мало того, что он не обзавелся надежными людьми в Чигирине, он ничем не может помешать шпионам Хмельницкого. Все, что делается в Варшаве, немедленно знает Чигирин. А король винит его, канцлера. Все вокруг интригуют против него, все нашептывают на него королю, а он один должен изворачиваться, отыскивать деньги на королевские развлечения, на охоту, на плату чужеземным солдатам, создавать новые тайные коалиции.
– Хмельницкого надо убрать, – сказал Тикоцинский, – у нас есть возможность отравить его.
– Хорошо, вы отравите Хмельницкого. Что изменится?
Канцлер вскочил из-за стола.
– Нет, это невозможно, невозможно. Вы надеетесь на смуту, я понимаю.
А я вам скажу: на место Хмельницкого станет Богун, или Нечай, или Капуста, станут десятеро других – и снова реки крови будут заливать королевство. Не в одном Хмельницком сила! Украина стала не та, поймите, и чтобы добиться победы, надо подсечь корни той силы, на которую опирается Хмельницкий.
Надо толкнуть их на такую войну, в которой они окончательно ослабеют, чтобы мощь их была сломлена навсегда. А там пусть будет десятеро Хмельницких – они нам не страшны.
– А я считал бы нужным сделать это сейчас, – упорно настаивал Тикоцинский.
Канцлер махнул рукой. Нет, он не мог говорить с такими упрямыми и близорукими людьми. Это было выше его сил.
– Я от вас требую одного, пан Тикоцинский, – сухо возразил канцлер:
– вы должны знать все, что делается в гетманской канцелярии, все досконально. Сейчас наступают такие дни, что мы должны зорко следить за Чигирином. Вы говорите, у вас есть люди, готовые совершить покушение на гетмана, – найдите людей, которые пока что извещали бы нас о каждом шаге Хмельницкого.
Тикоцинский вяло заметил:
– Приложу все усилия, пан канцлер, но должен сказать, что напрасно вы не соглашаетесь со мной. Чем скорее мы избавимся от Хмельницкого, тем легче будет покончить с гетманщиной.
Он встал и, поклонившись, вышел из кабинета канцлера.
Оссолинский зябко поежился. На дворе стоял июль, а его знобило.