– Не годится гетману спускать татарам такое своевольство. Пойти бы на Перекоп несколькими полками да проучить. Эх, – вздохнул казак, – забыл, верно, гетман про нас, видно, паном стал наш Хмель. Сказывают – в Чигирине все с панами водится, а простому казаку до него и не доступиться. Рыжий Крайз его своей паутиной оплел. Немец тот самому дьяволу душу продал и гетмана приворожил... Кто ж того не знает? У проклятого гетманского казначея одна думка: еще какую подать на бедный люд наложить... Только заплатишь попасное, а он уже очковое собирает... Заплатил очковое – припомнит тебе поволовщину за прошлый год. А до того, что ты в прошлом году на коне своем шляхту под Желтыми Водами или там под Корсунем воевал, ему, вишь, дела нет. А теперь вот, казаки сказывали, новый налог выдумал рыжий бродяга. Кто соль потребляет – плати злотый в гетманскую казну. Да слыхано ли такое, казаки? Дай срок, увижу гетмана – все выскажу ему, сорву немецкое бельмо с глаз его...
Мартын знает: надо возразить. Разве можно так говорить о гетмане? Но Мартын вспоминает: всюду толкуют казаки о проклятом Крайзе. Откуда его нечистый принес, пес его знает! Одна молва идет: с тех пор как явился этот рыжий немец к гетманскому двору, гетман до золота лаком стал... От множества податей, правда, не опомниться посполитым. Шныряют по селам и городам дозорцы с его грамотами. Наверно, и в Мартыновом Байгороде побывали...
В памяти возникли рыжие волосы, круглое, в веснушках, лицо Крайза, заплывшие жиром маленькие глазки, неспокойная усмешка под толстым, похожим на картофелину, носом... И всюду, где ни появится гетман, за ним тенью ходит этот проклятый Крайз. Злоба зашевелилась в груди Мартына. Да, этот рыжий Крайз все выдумывает, как бы еще обидеть сельский люд... «А что же гетман, полковники? – подумал вдруг Мартын. – Почему молчат, потакают немцу?»
«Потакают потому, что деньги от тех податей себе в карман кладут?» – мелькнула мысль, и еще тяжелее стало на сердце.
Плыла над степью туча, ветер шуршал в траве, заржал Мартынов конь – тихо, призывно. Вскочил на ноги Мартын. Все же не годится ему безответно слушать поношения и обиды особе гетмана. Разве можно так говорить о гетмане?
– Ты, казак, не дюже языком мели, несешь черт знает что! – вяло заметил Мартын.
– А что? Правду говорю. Правда глаза колет, да душу прочищает. Чиста и свята казацкая правда. Я гетмана Хмеля хорошо знаю. Еще с его отцом, казак, под Цецорой турка воевал, в его сотне служил, я с ним самим, казак, в неволе турецкой два года мучился. На Запорожьи славу кричал ему, старшим выбирал. Я вправе так говорить.
Замолчал дозорный. Тонкий дымок от трубки медленно вьется по ветру.
Казаки лежат в траве, ждут, пока чуть спадет зной, тогда поедут дальше. «А правду все-таки говорит старик», – думают они.
– Помню, – мечтательно, с ласковой усмешкой произносит вдруг дозорный, – сидели мы с Хмелем в тюрьме турецкой. Видели сквозь решетку краешек неба, да снопок солнца. Много нас сидело в той проклятой яме.
Хмель глянет на небо и скажет: «Гей, побратимы, не тужите, будет еще час нашей славы, еще будет наша Украина вольной, еще будут у нас веселье и музыка». И запоет казацкую славную песню, и полегчает на душе у всех.
Крепкий был казак Хмель. Недаром за ним вся Украина пошла. Недаром.
Умолк старый и задумчиво смотрит себе под ноги; словно отвечая своим мыслям, говорит:
– Ему, Хмелю, виднее, может.
– Как зовут тебя, казак? – спрашивает Мартын.
Дозорный внимательно приглядывается к Мартыну. Без злобы в голосе, шутливо говорит:
– Навет Лаврину Капусте хочешь подать?
И, разом вскочив на ноги, с криком подступает к Мартыну:
– Можешь сказать ему, можешь сказать: сторожевой казак Иван Сиромаха, по прозванью Стамбульский, про гетмана Хмеля негодные слова говорил.
Можешь сказать: я ничего и никого не боюсь – ни Хмеля, ни Капусты... Я простая травинка, в землю сойду, дождь и ветер обмолотят – и снова прорасту я. Скачете теперь по дорогам, материно молоко на губах не обсохло. А где вы были, когда мы на челнах на Кафу ходили? Где были, когда мы Белгород воевали? Когда Черное море нашей казацкой тени боялось, где тогда были? Молчишь? А я никого не боялся, никто мне не страшен, семь раз меня ляхи да турки на казнь водили, семь раз небо надо мной смилостивилось. Не берет меня смерть – и все! А ты можешь навет подать, твоя воля.
Тяжело переводя дыхание, дозорный отходит и садится поодаль в траве, посасывая давно погасший чубук.
– Зря ты раскричался, – успокаивает его Мартын, – зря шум поднял.
Разве есть у меня в мыслях что-нибудь худое против тебя? Боже борони от этого! Я только знать хотел, кто ты, а ты вон что подумал!