«…К лучшему… к лучшему…» – ликовал про себя Гелий, когда его, повисшего на плечах НН и доктора, несли через двор… втащили по лестнице в лифт… НН зазвенела ключами… но нужный не сразу нашла… иголочка все выскребывала и выскребывала из той самой колдобинки на пластинке бедные остатки прелестных тактов мелодии начала – мелодии, совсем охрипшей, совсем сорвавшей голос, но чудом продолжавшей звучать, пока не встрепенулась она от случайного сотрясения пола под шагами вернувшихся людей, пока не ожила и не перешла в долгожданное продолжение самой себя, за мгновение до того, как прерваться вдруг в квартире и в ушах у совершенно счастливого Гелия.
Футляр и перстень
О Юзе Алешковском
Юз Алешковский – блестящий писатель. Я прекрасно помню, что и А. Битов, и И. Бродский начинали с противоположного: Юз Алешковский –
Первое из этого
Из нарушений мне интересно только одно, самое редкое: нарушение общественного неприличия (это словосочетание придумал С. С. Аверинцев). И я бесконечно благодарна Юзу Алешковскому за то, что он это неприличие нарушил. Мало кто сделал это так же решительно, как он. Венедикт Ерофеев (недаром некоторые самиздатские вещи Юза приписывали Вене). Тоже «не писатель» в том смысле, с которого началась речь. Ведь «писательство» – одна из составных общественного неприличия. И я не имею в виду крайние случаи вроде соцреализма, домов творчества и т. п. «Писательство» предполагает очень сложные отношения с собственной речью: в них изначально присутствует некто третий (третий лишний). Множество вещей может быть этим третьим («как современно», «чтобы читатель не подумал…», «в романе так должно быть» и т. п., и т. п.). Как будто без этого третьего не войдешь в «литературный процесс», в «историю литературы», к собратьям-«профессионалам». Венедикт и Юз просто выгнали этого третьего – и говорят только то, что говорят. Такое прямое слово всегда ошеломляет. Из этих слов и состоит блестящая проза и волнующая поэзия.
После этого рассуждения нам остается признать, что воображение, с которого мы начали, – все-таки не первый дар блестящего писателя, а по меньшей мере второй. Первый – вот эта способность к экзорцизму. Изгнать из сочинительства третьего лишнего: надзирателя, соблазнителя, пресловутого внутреннего цензора, супер-эго. Так Валентин Сильвестров говорит, что перед сочинением изгоняет из себя «композитора».
И теперь воображение. Я не буду долго объяснять, что я называю воображением. Не способность «фантазировать». Прозу Юза Алешковского при желании можно отнести к фантастике: то есть «так бывает» или «так не бывает» спрашивать здесь неуместно. Конечно, так не бывает – но так есть. Однако фантастикой была сама позднесоветская жизнь, и про нее хотелось сказать: так не бывает! Фантасмагория Алешковского списана с жизни, фантасмагоричности которой не ощущал только тот, кто сам уже превратился в фантасмагорическое существо и не подозревал, как близко наша заурядная обыденность подошла к «Маскировке» и «Кенгуру». Ближе чем на шаг. Но я сейчас о другом. Я о воображении из финала пушкинской «Осени»: