– Рыбкин! – кричу. – Рыбкин! – А он не идет. Подхожу к окну, смотрю, мой подельщик Рыбкин шмонает каких-то студентов. Проверяет ихние цилиндры для чертежей. – Ну что, – говорю потом, – обнаружил похищенных кобр или выдру?
– У нынешней молодежи, кроме глистов, ничего за душой нет, – отвечает Рыбкин. – Очухался?
– Ты когда меня последний раз видел? – спрашиваю.
– Месяца за два до смерти генералиссимуса. Потом ты куда-то пропал. Ну, думаю, заелся, завязал и в гастроль ушел.
– Так. Значит, его убрали? Убрали.
– Кого?
– Меня.
– Ну и куда же они тебя… того? – спрашивает Рыбкин.
Нормальные люди, Коля, очень иногда любят поговорить с людьми, на их взгляд поехавшими и стебанутыми.
– В крысиный забой они меня закомстролили. Темно там было, как до сотворения мира. Выпьем, Рыбкин.
– Ха-ха-ха! Что же ты там делал, в забое?
– Крыс бил обушком между рог. План выполнял.
– А вот тут, артист, я тебе и зажал яйца дверью! Как же ты их бил, да еще между рог, в сплошной темноте? Опомнись? Ты не чокнулся, а распустился. Возьмись за ум, мудила ты из Нижнего Тагила! А крысы и мне представляются минут за десять до белой горячки. Иногда гуси черные в валенках белых, и у каждого в клюве орден «Мать-героиня». Беги за бутылкой, а то я тебе как врежу сейчас прикладом, так сразу вылечу от дури.
Сбегал я по новой. Сидим, трекаем, но сбить Рыбкина с того, что я не артист, а Фан Фаныч, мне не удалось. Справку об освобождении он даже смотреть отказался.
– Бывает же, – сказал мне Рыбкин на прощание, – что человек вроде бы не сумасшедший, а на самом деле… того. А бывает и наоборот. Захаживай. А к кенгуру не ходи. Опять расстроишься, и возись тогда с тобой. Я же на посту все-таки.
Но, Коля, хоть и обалдел я порядочно, не пил-то ведь сколько лет, а до кенгуру добрался. Подхожу к вольеру, словно на свидание пришел: сердце колотится. Впрочем, сердце, может, и от водяры колотиться: она же, гадюка, с каждым днем все больше и больше в яд превращается. Нарочно нас, что ли, травят? Смотрю. Все, как в кино, а самого животного не видно. Вон на том месте я ее насиловал, бедную Джемму, вон там нанес несколько ран финским ножом, там прикончил. Вдруг из-за зеленого строения нелепейшей походкой вышла кенгуру. Читаю табличку: «Кенгуру Джемма. Год рождения 1950». Копия той, убитой.
– Джемма! – кричу. – Джемма! – Подходит к решетке.
– Здравствуй, детка! – Кинул ей французскую булку. – Значит, это я тебя хотел, заметая следы, взорвать вместе с мамой, положив в ее сумку гранату-лимонку? Вот ты какая, – говорю, – отгрохала! Большая. Красивая. Ешь, миляга! – просунул руку за решетку.
Джемма дохнула на нее жарко, ткнулась в ладонь трепетным носом, а я думаю, Коля, что только электронной машине могло прийти в голову, что Фан Фаныч способен захотеть трахнуть, а потом убить заморское животное. Все-таки мы лучше, чем о нас думают машины и Кидаллы.
– Ешь, миляга, хавай. Я тебе раз в неделю кешари притаранивать буду. Кукурузы, – говорю, – тебе достану, пшенички, зелени украду в ботаническом саду. Если бы ты сидела в Гамбургском зоопарке, я бы тебя выкупил и этапировал на волю, в Австралию, со справкой об освобождении, а здесь… пардон, вся власть принадлежит Советам, и поэтому совершенно не с кем посоветоваться, что делать. Что нам делать, Джемма? Как нам быть? Ты знаешь, сколько лет моей жизни – ты ешь, ешь, хавай – превратилось в страшный опыт? Не знаешь. А зачем он мне, ты знаешь? И я не знаю. Но я верю, Джемма, что я не знаю этого по глупости и несовершенству души. Вкусно? И я люблю хлеб. Я, Джемма, в ласточку Ирочку втрескался. А она, запомни, пожалуйста, она есть сама жизнь. Теперь у тебя будет верный друг Фан Фаныч, сирота ты моя милая.
– Гражданин! – Это, Коля, легавый ко мне подканал. – Как вы себя чувствуете?
– Хорошо. Прекрасно. Тужур, ажан, прекрасно.
– Не надо разговаривать с животными в нетрезвом виде, – говорит. Сам молоденький. На смену бериевским костоломам пришел. Вежлив. – Вы приезжий?
– Да, – говорю, – приезжий. Хочешь выпить?
– Откуда вы приехали?
– На днях, – говорю, – я проснулся на свободе в анютиных глазках, объективно – в бороде Кырлы Марлы. Ре-а-би-би-би-ли-ли-ли…
Проводил он меня до выхода, а я канаю с ним под руку и хипежу на весь зоопарк:
– Свободу Джемме!.. Свободу Джемме!.. Свободу семейству кошачьих и подотряду парнокопытных! Руки прочь от гиен и шакалов! Мы с вами, белые медведи! Свободу слонам и тапирам! Руки прочь от антилоп и горилл! Руки прочь от шимпанзе и морских львов! Нашу дружбу не задушишь, не убьешь!
Добрался на шефе до дому без приключений. Только вхожу в подъезд, слышу за спиной типичный голос коллеги:
– Синьор Фанфани!
– Си, си! – отвечаю.
Трекали мы потом по-итальянски. Оказывается, он командирован ко мне Ди Лазурри – боссом небольшой чикагской мафии. Очень удивился, что я всего пятый день как освободился. Зашли. Пищат птенцы. В бутылке немного коньяку осталось. Выпили. Ведет себя невозмутимо, хотя на плече уже воробьиная какашка. На итальянца не похож.
– Как, – спрашиваю, – поживает Ди Лазурри?