Вообще-то он был доволен своей жизнью; два месяца ученья в школе были для него сущей мукой: он никак не мог сосредоточиться, стеснялся и, когда его о чем-то спрашивали, тупо молчал. Дома тоже жилось несладко. Мать, не обращая внимания ни на синюшную его бледность, ни на припадки беспамятства — в сентябре и октябре, гнала его в школу, требовала хороших отметок. Не раз, возвращаясь домой, замечал он на столе недопитую бутылку и окурки, хотя знал, что мать не курит. В больницах же его жалели, и, когда после уколов в спину приходилось подолгу неподвижно лежать в постели, ему нравилось вызывать на лицах врачей напряженное, сосредоточенное выражение, как будто доктора решали с ним некую загадку. Все остальных в палате осматривали недолго, а возле не го — приезжал ли важный профессор или приходил главврач — останавливались надолго, даже садились на кровать, и подробно расспрашивали, и потом что-то поясняли окружающим, которые так же любопытно и настороженно оглядывали его, как и вновь поступающие больные.
…Миновали февральские метели, затем мартовское безмолвье, когда под белым и пухлым снегом начинает вызревать и свершаться таинство природы, когда из земли принимаются прорастать еще не видимые людьми первые травинки, оживают неподвижные спящие корни деревьев, быстрее начинает двигаться кровь в оцепенелых телах земноводных. В конце марта, когда на серый будний снег, на деревья, на корявую сосну опустился густой теплый туман, который за несколько часов растворяет в себе последние ошметки зимы, в палату поступил новенький. Соседи Васи — желтый, нестарый еще язвенник Семеныч и молодой парень Александр, прозевавший свой аппендицит и теперь лежащий с дренажной трубкой в боку, — любопытно осмотрели пришельца.
Новенький — худой старичок, в синей полосатой пижаме богатырского размера, с широкими седыми бровями и аккуратными белыми усами — поздоровался со всеми, сел на свободную койку, отогнул кирпичного цвета одеяло и, достав откуда-то из-под мышки тугой мешочек, выложил на тумбочку нежно-розоватое сало, фиолетовые луковицы и промасленный кус хлеба.
— Проголодался, покудова шел, — объяснил он, отрезая сало и накладывая его на хлеб. — Раньше, бывало, пяток километров — тьфу и нет. А сейчас чувствуется.
— Чувствуется! — уколол новенького Семеныч, нервно подоткнув под бок одеяло. — Чего в больницу пришел, коли ноги держат?
— Ноги-то держат, да осколок старый грудям дышать не дает. Как начну утром откашливаться — кровь свищет.
— Операцию, значит, сделают, — сказал Александр
— Не-е! Операцию я не дам. Пускай подлечат немного, и все. Куда операцию! Семь десятков скоро, проживу и без операции, дотяну как-нибудь.
Он поймал взгляд Васи, улыбнулся:
— Что, малец, смотришь? Может, сальца, а? С лучиной… хочешь? Бери, не стесняйся.
— Не хочу, — мотнул головой Вася.
— Чего там — не хочу! Есть надо, а то будто с креста снятый. Светишься весь. Бери, ну!
— Ему теперь уже и сальце не поможет, — блеснул из-под одеяла мутными белками Семеныч. — Куда!
— Моложе ты меня, а все равно уже хрен, старый хрен, и все! — рассердился новенький. — Мальцу в голову не след лишь бы что вбивать.
— Как это — лишь бы что? — обиделся Семеныч. — А ты бы не вонял тут луком, и без того дышать нечем.
— Это человек воняет, а лук — он первый лекарь. Семь хвороб лечит. Так и говорится: лук — от семи недуг. Слыхал?
— Вот и лечил бы им свои хворобы! Хреном обзывает!
— Хрен ты и есть, а больше никто. А что касаемо моего недуга, то лук — он семь лечит, а у меня восьмой. Понял?