Читаем Перекати-моё-поле полностью

А уже в марте после одного из дежурств мама и объявила, что ее переводят на казарменное положение. Запомнилось мне это «казарменное положение»! И как же долго тянулись эти десять дней! Я ходил в школу, получал по карточке свои триста граммов хлеба – и сразу съедал, топил плиту и кипятил чай. С друзьями мы где-то доставали кормовой жмых и целыми днями грызли его, до крови сбивая десны. Как будто и теперь в горле этот отвратительный вкус вонючего вещества.

К маме я ходил дважды. Один раз не пропустили в проходной; в другой раз пропустили, но в калитке через форточку ответили, что она не может. В следующий раз дверца в калитке открылась почти тотчас, и я увидел во дворе свою маму – она шла по кругу, заложив руки за спину, на плечах ее была расстегнутая шинель… Все это я ухватил в один взгляд и наивно подумал: наверное, какие-то занятия проводят…

Я поговорил с мамой через форточку. Она обещала через три дня прийти домой. Будто я и сам этого не знал!

Мама пришла, и в тот же день сказала мне, что попала под сокращение штатов. Увязала свою форму в узел и унесла из дома навсегда. Новая беда – мама осталась без работы.

И только теперь, в Смольках, рассказала:

– Я и не знала, за какую провинность меня из коммутатора выпроводили. А перевели меня не в охрану, а в тюремные надзиратели: за забором внутри двора тюрьма была следственная, и сидели там не за воровство, а за политику. Государственные преступники – от страха и душа в пятки уходила… Первое время заглянуть в глазок страшилась. А потом присмотрелась – обыкновенные люди, горькие и несчастные. Никаких передачек им не разрешалось. Понятно, голодные, но холода лютого не было – только в карцерах. И бить в камерах не били; случалось, но тут уж и сами они бывали виноваты – нарушали режим. А вот с допросов под руки в камеру втаскивали. Только отдышится, глядишь, снова на допрос. А то прямиком от следователя и в карцер.

Иной раз откроешь кормушку (форточку) и кричишь шепотом:

– Не нарушать режима!..

Какой режим? Громко не говорить, не переговариваться через стену, днем не ложиться, ночью не закрывать лица… Другой посмотрит тоскливо, покачает головой и скажет:

– Эх, сестренка, не пугай. Все равно ведь палачи расстреляют…

Просили разве что покурить принести или письмо с их слов домой отправить, известить… Табак – полбеды, а за письмо можно было и под следствие угодить. Но чем больше видишь навеки обреченных, тем горше в душе тоска. А уж за что сидят – в тюрьме никто и не знает, статья – и все… Дома горе, на работе – вдвое. А жить надо, другой работы нет. А тут еще и эта история…

Вышла я из проходной после дежурства: темно, морозно – и никого на улице. Ведь как стемнело – все по домам, страхи: то «черные кошки»[30], то на мыло пришибут или на пирожки, а то и проще – хулиганство. Идешь – и поджилки трясутся. Слышу: кто-то хрупает следом. Оглянулась – похоже, женщина. Остановлюсь, оглянусь – и она стоит. Я пойду – и она следом. Взяла да и свернула за первый же угол – и стою: она прямо на меня и вывернулась.

– Здравствуй, – говорю, – ты что это мои следы топчешь? – А руку-то одну в кармане шинели держу: знай, мол, наших.

– Прости, сестра, прости, – говорит еле слышно, – второй раз за тобой следом иду, а остановить не решаюсь. – И заплакала, да так горько, что и дыхание перехватило.

– У меня, – говорю, – дома ребенок больной под замком. Не могу я тут тары-бары разводить. Хочешь, иди рядом и говори – что надо? – Идет она и молчит. – Что молчишь? Что тебе надо? – наконец я уже вознегодовала. – Поворачивайся и иди своей дорогой!

– Муж у меня сгинул…

– У всех мужья сгинули.

– У всех на фронте, а мой – в тюрьме. Вот и ищу.

– А я что – союзный розыск?! – И такая досада закипела, впору хоть тычка дать.

– Ты знаешь, где он, – вдруг и заявила, да так упрямо.

– Кто же это тебе такое сморозил?.. Я телефонисткой работаю.

– Не знаю, кем ты работаешь, только старец духовный мне сказал: поезжай в город, дождись темноты, как выйдет женщина в шинели – вот она и знает, зовут ее Таней…

Перейти на страницу:

Похожие книги