– Его зовут Михаил Лермонтов, – объяснила подруге Сашенька. – Мать умерла, когда бедному Мишелю было всего три года; бабушка по матери, Елизавета Алексеевна Арсеньева, которую ты знаешь, воспитывает Мишу одна, – с его отцом она в давней ссоре. Властная бабушка по сей день опекает его, как маленького, и больше всего опасается, как бы ее обожаемого Мишеньку не женили и не отняли у нее.
– Меня ей бояться не стоит, – рассмеялась Катишь.
К середине апреля – началу мая, когда исчезли на улицах Москвы посеревшие ноздреватые сугробы и начинало припекать злое весеннее солнце, город вымирал: дворяне из первопрестольной с домочадцами и прислугой тянулись в свои родовые и благоприобретенные имения. Уехала и Катишь в сушковское поместье Большаково; в трех верстах от нее, в усадьбе Середникове у родственницы Екатерины Аркадьевны Столыпиной, гостил Мишель Лермонтов с неотлучной бабушкой; совсем рядом, в полутора верстах от Кати, жила Сашенька. Каждое воскресенье подруги приезжали в гости в Середниково.
Сумрачный Мишель часами неподвижно сидел у старого пруда, всматриваясь в его сонную гладь, подернутую зеленой сетью ряски и водных трав, уединялся в развалинах старой бани или на высоком каменном Чертовом мосту. Часто казалось, что он не замечал ничего вокруг – взор его больших карих глаз был словно устремлен на дно души. Но стоило хотя бы в отдалении появиться Катишь или Сашеньке, – он чутко вздрагивал, нахохлившийся, как испуганная птица, и искоса, исподлобья внимательно следил за девушками. Особенно за Катенькой – черноокой пленительной красавицей, грациозной, беззаботной, остроумной, неподражаемой. О, этот волшебный взор, огромная коса, дважды обвивающая ее голову!..
Ходил Лермонтов с огромным фолиантом под мышкой – собранием писем и дневников английского стихотворца лорда Байрона, составленным сэром Томасом Муром. Трагические поэзия и жизнь этого эксцентричного сумасброда и богоборца, проникнутые безысходным пессимизмом и неизбывным одиночеством, завораживали юношу.
– И я не понят, как он, и меня гонит мир… Мы сироты в этой жизни, – горячо шептал он.
Но Катеньке и ее подруге малолетний романтик был только смешон, и часто, когда он начинал читать стихи Пушкина, девушки прерывали эти декламации шутливым предложением: в его возрасте лучше прыгать через веревочку; и, действительно, протягивали ему скакалку…
Особенно забавляла подруг удивительная рассеянность и неразборчивость Мишеля в еде – он никогда не знал, что ел: телятину или свинину, дичь или барашка. Однажды они велели испечь булочки, начиненные опилками, и накормили ими кавалера за чаем: Лермонтов, поморщившись, начал есть первую булочку, потом уже спокойно принялся за вторую, взял было и третью, – но тут Катенька и Сашенька схватили его за руку, помешав булочку надкусить, разломили надвое и показали бедному мечтателю неаппетитное содержимое.
Между тем настала середина августа, близился отъезд. Накануне Мишель, все еще дувшийся на проказниц и избегавший их общества, подошел к ним и произнес пару-тройку малозначащих слов, обычных для светской беседы. Потом он резко повернулся и быстро направился к дому – маленький, чуть косолапящий. Катенька встала со скамейки и внезапно увидела у своих ног свернутый листок бумаги. Она развернула его. Это были стихи, озаглавленные «Черноокой». Она прочла:
В Москву ехали все вместе. Лермонтов держался отчужденно, ни разу не взглянул на Катишь, не перемолвился с ней ни словом.
На другой день отправились на богомолье в Троице-Сергиеву лавру. На церковной паперти сидел дряхлый слепой нищий. В дрожащей протянутой руке он держал деревянную чашечку для подаяния. И девушки, и Мишель положили в нее по несколько мелких монет. Слепец, услышав звон денег, стал часто-часто креститься и благодарить:
– Пошли вам Бог счастие, добрые господа. А вот намедни приходили сюда тоже господа, тоже молодые, да шалуны, насмеялись надо мною: положили полную чашечку камушков. Ну, да Бог с ними!
Пока прекрасные паломницы и их родные усаживались за стол в ожидании обеда, Лермонтов, стоя на коленях перед стулом, что-то быстро писал на клочке бумаги. Потом он подошел к Катеньке и молча положил перед ней листок. Вновь стихи: