Это письмо подействовало на него так, словно в темноте чиркнули спичкой. И в ее свете Клем увидел свою старую комнату в родительском доме. Туда Бекки приходила к нему по вечерам, рассказывала о разном и частенько по своей непосредственности засыпала на его кровати. Почему он не будил ее? Не говорил: иди спать к себе? Потому что она слишком много для него значила. Он сознавал, что она любит спать у него, что она любит его больше всех остальных членов семьи: ради такого стоило потерпеть неудобство и поспать на полу. Если бы она, просыпаясь, смущалась, когда видела его на полу, если бы принималась извиняться за то, что заняла его кровать, если бы это случилось всего один раз, не было бы так
Потом он уехал в университет, встретил Шэрон, и той нужно было, чтобы ее так сильно любили, но в своей отвратительной честности он признался, что не любит ее той любовью, на которую способно его сердце. В свете спички, зажженной этим письмом, Клем видел, что сердце его по-прежнему принадлежит Бекки, что именно поэтому он расстался с Шэрон. Но пока он спал с Шэрон, условия договора изменились, Бекки больше в нем не нуждалась, а он цеплялся за нее, пытался напомнить ей о былом договоре, повлиять на ее решение – и лишился ее любви. Она так на него разозлилась, ненависть ее оказалась настолько невыносима, что он безо всякого плана сел в автобус и укатил в Мексику. В свете спички он видел, что пытался вытеснить одну муку другой, муку от потери Бекки – мукой тяжелого труда, и это письмо открыло ему страшную правду: ничего не изменилось.
Клем положил обжегшее его письмо в карман, направился в деревушку и по дороге нагнал Фелипе Куэйяра, который нес на плече мотыгу с крепкой рукоятью. Фелипе был худощавый, на голову ниже Клема, однако практически без усилий справлялся с любой тяжелой работой. Клем пристроился за Фелипе и, стараясь не наткнуться на мотыгу, спросил, когда будут выкапывать картофель.
Когда вырастет, ответил Фелипе.
Да, сказал Клем, но когда именно?
Обычно в мае. Это тяжелый труд.
Не тяжелее, чем сажать его в дождь.
Нет, тяжелее. Сам увидишь.
Некоторое время они шагали молча. В верхнем конце долины за горой собирались тучи – амазонская влажность, – но последнее время до запада, до деревушки, дожди не доходили. Тропа через пуну пересыхала.
Я хотел кое-что спросить, сказал Клем. Если я уеду сейчас – скоро, – можно мне приехать снова? Я думал остаться до конца уборки урожая, но мне нужно увидеть родных.
Фелипе остановился, развернулся с мотыгой. Нахмурился.
Тебе пришли плохие новости? Кто-то болен?
Да. В общем, да.
Тогда езжай немедленно, ответил Фелипе. Нет ничего важнее семьи.
Последнего водителя, который ранним утром в субботу накануне Пасхи подвез Клема на роскошном “бьюике ривьера” из Блумингтона в Орору, звали Мортон, он был дважды в разводе, торговал удобрениями и хотел говорить о Боге. Мортон остановился возле придорожного кафе, куда Клем добрался автостопом, доел остатки еды со стола, принял душ и прикорнул на несколько часов за парковкой. Деньги, присланные матерью, ушли на авиабилет до Панамы и на автобус до Мексики, дальше пришлось ехать на попутках, в основном с дальнобойщиками. Когда Мортон узнал, что Клем толком не ел пять дней, то заехал по пути в “Стакиз”, купил ему блинчики и яичницу с беконом. Лицо у Мортона было испитое, рябое, тело словно собирали заново: он смахивал на завязавшего алкоголика. Казалось, ему нравится наблюдать, как Клем ест.
– Знаешь, почему я тебя взял? – спросил он. – Я как увидел, что ты голосуешь, решил, что ты ангел.
Клем удивился. Он кто угодно, только не хиппи, но с бородкой, длинными волосами, в перуанском свитере с капюшоном смахивает на хиппаря. Он изумился, когда рядом с ним затормозил “бьюик ривьера”.
– Знаю, о чем ты думаешь, – продолжал Мортон. – Но они существуют. Ангелы-то. Внешне обычные люди, но когда они уходят, ты понимаешь, что это были ангелы Божьи.
Клем еще не привык говорить по-английски – ему до сих пор казалось чудом, что это возможно.
– Я совершенно точно не ангел.