Пришлось брать ведра, коромысло, идти за водой — к колонке за полтора квартала. Вернувшись, Сережка принялся хозяйничать. Перемыл картошку, поставил ее вариться в мундире, грязную посуду со стола составил на кухонный шкафчик, замел пол, подтянул гирьку ходиков. Хорошо еще, что комната маленькая — тут тебе и столовая, и кухня, и спальня материна с Зинкой. А если б три таких убирать, ну их к лешему…
Потом он вспомнил, что мать утром просила наколоть щепок для растопки. Эта работа была приятной. Он пошел в сарайчик, выкатил к порогу изрубленный тяжелый чурбан, накидал рядом поленьев попрямее. В сарайчике приятно пахло пылью, углем, сухими дровами и — сильно и терпко — опавшими листьями каштана, которых ветром намело целый ворох под дверь, через кошачий лаз. Топор был хорошо наточен, сухие поленца раскалывались с одного удара, со щелкающим звоном, взблескивая на солнце белизной древесины.
Сложив наколотые щепки в ящик, Сережка всадил топор в плаху и задумался, сидя на порожке и вороша рукой сухие листья. Уже несколько дней ему никак не удавалось поговорить с Николаевой, — она все переменки проводила либо с Земцевой, либо со своей новой приятельницей, беленькой Иркой Лисиченко, и он не решался подойти. Подойдешь, а те потом станут смеяться…
То ли поэтому, то ли по какой другой причине, но эти последние дни у него было какое-то странное состояние. Все вокруг казалось не таким, каким должно быть; не то чтобы это раздражало, скорее от этого становилось как-то грустно — как будто чего-то хочется и в то же время не хочется ничего. Просто сидеть вот так, с закрытыми глазами, чувствовать терпкий и нежный запах осени и слабое — совсем уже не греющее — октябрьское солнце; и в то же время моментами его охватывало вдруг необыкновенно острое предчувствие чего-то огромного, невиданно яркого и счастливого, что должно случиться не сегодня завтра. Это было всегда как вспышка — ослепительная и короткая. Потом снова наступало странное выжидающее оцепенение.
Насколько все это было связано с Николаевой, он не знал.
Если бы ему сказали сейчас, что он все время думает о своей рыженькой однокласснице, он изумился бы совершенно искренне. Действительно, это было не совсем так: не то чтобы он о ней думал, он просто все время находился в ее присутствии. И когда он сидел в классе, а Николаева изнывала у доски, вся красная и растрепанная, с отчаянием в глазах и измазанная мелом до самого носа; и когда брел из школы — с папироской в зубах, размахивая портфелем и расшвыривая ногами вороха листьев; и когда сидел у себя в комнатке над какой-нибудь популярной книгой по электротехнике. Он мог думать о чем угодно и делать что угодно — Николаева все равно оставалась тут же, рядом. Это было удивительно.
Вот и сейчас он ясно ощущал ее присутствие. Настолько ясно, что, наверно, не поразился бы, если бы она появилась тут и уселась рядышком на пороге… а как было бы здорово, случись это и в самом деле! Представить себе только — побыть с ней хотя бы несколько минут вот так, совсем вдвоем. На переменках что ж — это совсем не то… Кругом шум, крик, поговорить по-настоящему и то не успеешь. Интересно, что чувствуешь, когда остаешься с девушкой совсем вдвоем?
А на следующий день — он и сам не понял, как это получилось, — они договорились идти вместе в кино. Не то чтобы он ее пригласил, на это он, пожалуй бы, не отважился, а просто так вышло; на большой переменке заговорили что-то о фильмах, и Николаева сказала, что страшно любит ходить в кино, но что Люся ходит только на хорошие, а одной ходить неинтересно; потом оказалось, что в «Серпе и молоте» идет «Если завтра война» — старый фильм, который они оба видели уже по три раза и были не прочь увидеть еще. Короче говоря, как бы там ни было, а Сережка назначил первое в своей жизни свидание: в половине восьмого на площади Урицкого, возле магазина «Динамо».
Ровно в назначенный час он подходил к площади, замирая от мысли, что Николаева может не прийти — погода к вечеру испортилась, моросил дождик. Но тревога оказалась напрасной. Еще издали он увидел у освещенной витрины знакомое пальтишко с поясом я сдвинутый набекрень белый беретик. Николаева, видно, и сама беспокоилась: вставала на цыпочки, с озабоченным видом вытягивала шею, обводя взглядом толпу. Увидев его, она просияла и замахала рукой.
Когда они вошли в фойе, кругленький человечек в смокинге пел на эстраде, бодро притопывая лакированной туфлей:
Сережке стало смешно. Сев рядом с Николаевой, он нагнулся к ее уху.
— Скажи — ему только клинка и не хватает, а? — шепнул он. — Лихой был бы рубака, почище Котовского…
Николаева громко прыснула, словно весь день с нетерпением ждала случая посмеяться. Им тут же сделали замечание.