– Как бы там ни было, – сказал Томер, – проблему, судя по всему, удалось решить. Во всяком случае, кожаный чемоданчик не сгорел в слоях атмосферы, а оказался в доме Джека, в кладовке с его инструментами.
– То есть, Джек был на Луне и вернулся оттуда? – я не помню, кто из нас это спросил.
Взгляд на наш мир подтверждает, что это предположение верно, или же верно какое-то другое объяснение, которое, приди оно нам в голову, показалось бы нам столь же невероятным: труднообъяснимые происшествия прорывают ткань событий – и без того сетчатую, нецельную, и за ними нередко следуют изменения меньшего масштаба. Вернее, на первый взгляд меньшего. О значимости перемен можно судить, только увидев общую картину, подобно тому как, наблюдая поверхность Луны в телескоп, видишь продырявленную астероидами пористую поверхность. Возможно, все происходит в обратном порядке – за чередой относительно незаметных перемен следует нечто, во что невозможно поверить. По большому счету этот, видимый нам, порядок вообще не важен. Я не знаю, что движет событиями. Я пытаюсь быть точной в словах, что бы за ними ни раскрывалось, ни разворачивалось, ни исчезало.
Солнце всех августов
Я пишу это теперь, когда ничего уже исправить нельзя. Ничего, включая тот август 1932 года, или это был 52-й, не помню, не суть – какой-то второй из годов. Это попытка (еще одна?) зафиксировать в памяти исчезновение памяти. Что является единицей воспоминания? Случай растворения временных координат, наложения одних на другие, при сохранении изначальной дистанции между наблюдателем тогда и сейчас? Слишком много «но». Можно ли говорить о памяти как о самодостаточной системе или же необходимы ниточки, пунктирные линии исписанной шариковой ручкой – между воспоминанием и событием, к которому оно относится? Уже не говоря о том, как измерять события и вовлеченные в них объекты – когда лица плывут сквозь лица потоками то мерными, то пульсирующими; когда происшествия раскрываются из бесцветных сердцевин, изменяя траектории, заполняя пространство другими улицами в решающий момент, невстреченными взглядами, магнитами случайностей, медузами узнанных окон, последними катерами по летнему времени. Если единицы измерения пока не установлены, то об исчезновении чего может вообще идти речь?
Я пишу это теперь, в этом августе, пока слово «я» еще не полностью утратило свой смысл. Это попытка оболочки зафиксировать момент собственного растворения, поскольку ответ на вопрос, что именно ее заполняло, кто именно из нас был тем, про что я сейчас говорю «я», в сложившихся обстоятельствах уже представляется невозможным. От этого августа напрямик – к тому, тысяча девятьсот какого-то там второго года: компенсирующий механизм, позволяющий обойти засвеченные контуры, лица, черты которых сменяются с такой стремительной скоростью, что глаз не успевает за этими переменами и видит лишь тень движения, туман, и фигуры людей – словно космонавты в шлемах, отражающих бесконечную черноту и повторяющиеся узоры галактик в ней. Я скольжу из этого августа в тот, как олимпиец по щербатому ледяному желобу – горы, снег, голые ветви и взлетающие с них птицы закручиваются рябой лентой, обступают непроницаемым коконом, смыкаются стенами туннеля. Мы прыгаем с пирса, солнечный свет пропитывает небо и проступает наружу, отражается от морской ряби миллионами сверкающих игл, мы летим, и в сияющем пространстве нет ничего, с чем можно было бы соизмерить скорость и движение – только раскаленный ветер. Но сразу же ветер исчезает, обруч солнца повис далеко над головами, и мы стремимся к нему, мчимся вверх – потревоженная водная толща комкает тени рыб. Выдох, вдох, вода щекочет ноздри, на востоке проступает берег, на западе – горизонт, между ними – прежние – мы, но это не так, потому что одного из нас – нет.
Я пишу это теперь, в этом августе, неважно какого года, пусть это тоже будет какой-нибудь второй год. 1842-й, 2082-й, 32-й суть такие же оболочки, и, понимая это, я чувствую, что рядом – кто-то еще. Солнце всех августов нависло над головой.