Этот Азария наверняка попросит ее сосредоточиться, восстановить цепочку событий, – думаю я, возвращаясь домой, – но какая может быть цепочка, когда лицо близкого человека расслаивается, рассыпается на неожиданные встречи, на улыбки невзначай, на второе окно на четвертом этаже, на шаги на лестнице, на гул проводов, песок, тени веток, комья облаков; когда латунный подарок падает, но не касается поверхности, в иллюминатор заглядывает серая рыбина, сфера лунохода отражает земной шар, давай убежим, спрячемся, я в домике, эмаль чуть потрескалась, и все это парит в пространстве, в каждой точке которого бесцветье тысяч бывших происшествий, и нет ни других предметов, ни тем более связей между ними. За что уцепиться, где искать пропажу, когда рука проходит сквозь случаи, лица, скользит вдоль обочин, отражает свет полустанков, когда пальцы упираются в сухой песок, птичьи скелеты, окаменелости, щепки, ракушки, в прелые листья? Вращается дырчатый фонарь, мы распадаемся на блики и тени, над столом плывет спичечный коробок. Дора Д. открывает его и достает оттуда латунный домик. В нем горит окно. Эмаль выглядит немного потускневшей, а так – будто вчера сделан. «Пахнет сыростью немножко, – говорит Дора Д., – и металлом». Я знаю, что в этот момент одна из бесцветных точек пространства приходит в движение: жилец давно выбыл, но в его квартире раздается звонок, ветер срывает со стены истлевшее объявление; некто, очнувшись от задумчивости, резко переводит взгляд и успевает заметить сверкающую иголку самолета, пронзающую облако. Михаэль Азария щелкает зажигалкой, и я замечаю, что он улыбается торжествующе.
Разумеется, это было только начало. И вот уже Аарон Низри подсаживается к Азарии поближе и шепчет доверительно в пульсирующее тенями ухо, что не может прийти в себя с тех пор, как узнал, что умер его товарищ. «Остановилось сердце, – говорит, – а ведь был совершенно здоров. Не верю! Он что-то знал, он места себе не находил». «Убийство!» – слово перекатывается в воздухе, шелестит над столами; старухи разбились на пары и кружатся в вальсе. Кружимся и мы – лишение жизни искажает пространство, и мы становимся песчинками, клочьями воздуха в создавшемся вихре. Рваный силуэт погибшего пронзает воздух тысячами отражений, проступает в событиях, изначально не имевших к нему отношения. Мелькают тени, взрываются световые шары, и мы не знаем, где из нас кто; мы и потерпевший, и убийца, и нет убийцы. Я вдруг понимаю, зачем здесь Азария, вернее зачем мы ему. Он скользит между нами, распадается на блики, растворяется тенями, я слышу, что он смеется. Он не должен уйти, я выбегаю на улицу, но солнце как раз поднялось в зенит, ничего нельзя разглядеть, свет отражается от белых стен, от пустых окон, и всё сияет.
Гай цалма́вет
– Не было никакой тени, – говорил мой дедушка, и бабушка, вздохнув, складывала ему с собой рубашки в хозяйственную сумку на молнии. Его отъезд застал всех врасплох, и тут-то выяснилось, что в доме уже давным-давно никто никуда не уезжал – настолько, что не нашлось даже чемодана, ни сумки приличной. Из хозяйственной, перед тем, как упаковать в нее любимый дедушкин галстук с ромбами и куропатками, вареное яйцо в фольге, аспирин, градусник и шапку лыжника, бабушка вытряхнула луковую шелуху, автобусные билеты, календарный листок с правилами поведения при пожаре за второе октября прошлого года и ссохшийся тяжелый апельсин. Шелуху и бумажки бабушка выбросила в мусор, а апельсин – машинально – пыталась положить то на столик в прихожей, вместе с ключами и счетом за электричество, то на подоконник, то на кровать, где ему уж точно было не место, ему нигде было не место, и тогда бабушка сделала то, что сразу же не смогла себе объяснить – совершенно ей было не свойственно такое поведение – она распахнула балконную дверь, сорвав уже приклеенную на зиму теплоизоляцию, размахнулась и швырнула апельсин на улицу. Не успев захлопнуть дверь, бабушка спохватилась, вернулась на балкон. Были первые заморозки, и бабушка вдруг подумала, насколько более заметным делает человека зима – объемным, слышным, и даже дыхание становится видимым и задерживается в пространстве, как упирающаяся кошка. Перегнувшись через перила, она всматривалась в заросли жимолости далеко под ногами и пыталась восстановить траекторию полета апельсина – куда он мог приземлиться, не оказалось ли там живого существа – теплокровного, и пусть даже не тепло– – просто кровного. Взгляд проникал сквозь голые ветки, упирался в землю, вернее, угадывал ее – на таком-то расстоянии. Вроде никого.
– Нет и не бывает такой долины, – раздражался дедушка, – это доверчивость комментаторов, своеволие переводчиков; не «долиной смертной тени», а «темным ущельем»[1]
!