Черное море, которое всегда было для меня светлым… Атлантический океан и Тихий… Средиземное море, Красное, Мертвое (хотя и живое, целительное)… Они стали свидетелями самых незабываемых в моей жизни событий.
Вот мы с Таней – на берегу моря Черного… За нами – гостиница с чересчур роскошным, но и символичным именем «Жемчужина» (она стала для нас и написанных там повестей, новелл, пьес моих в самом деле жемчужно драгоценной). Гостиница та возникала, подымалась, достигала своего четырнадцатого этажа, как говорится, у нас на глазах. Частая обитель наша потом и была на том, четырнадцатом, где оживали, разворачивались застолья, веселья… И еще таилось, тоже оживало, звучало то самое заветное, что слышали, ощущали мы двое и что останется только нашим.
А на берегу мы с Таней трудились. «Что люди? Что их жизнь и труд? Они прошли, они пройдут…» Тот наш труд – и ему вряд ли суждено бессмертие! – все же, если для меня и пройдет, уйдет, так только вместе со мной.
А при моей жизни душа и вся суть моя не бросят его, не покинут… Не предадут. И забвению – тоже.
Таня вязала (как все, за что она берется, делала и это художественно, с безупречным вкусом), а я сочинял… И каждый абзац, каждую строку читал Тане. И почти каждый абзац ей поначалу не нравился. А я, поскольку мечтал (болезненно мечтал!) ей во всем нравиться, каждую строчку переписывал, переделывал, переиначивал. И снова читал, стараясь актерскими ужимками улучшить свой текст. «Читай нормально!» – прерывала Таня, которую сбить с толку нельзя ни в чем. Я снова правил и снова читал, но «нормально»… Позже – гораздо позже! – я осознавал, что это необходимо было не только моей страсти, но и моим повестям, новеллам и пьесам… Так было не только возле Черного моря, но и на берегах Волги, и под ласковое шептание или под гневный, бушующий говор других морей-океанов. Вновь напомню себе самому: двадцать одна моя повесть была напечатана в «Юности» с ее тиражом, перешагнувшим за три миллиона, десять пьес шли по всей стране (более чем в двухстах театрах), рассказы, повести публиковались и в других «толстых» и «тонких» журналах, газетах. А двести книг на разных языках? Я не даю оценку своим вещам (ни в коем случае!), а как бы подвожу итог: почти все это было написано на тех морских и речных берегах. И рядом неизменно была Татьяна… И ни одна глава, ни один абзац, ни одна сцена не миновали ее эстетического фильтра, который был и остается поныне жестко взыскательным, справедливо придирчивым, а потому – и беспредельно добрым ко мне. К тому, во имя чего я живу… Впрочем, каждое мое дело неизменно было и делом Татьяны. Все лучшее, что я написал (если, разумеется, есть такое!), обязано и ее советам, и ее, не устану твердить, заботливой бескомпромиссности.
«Если моя жена все умеет, зачем и мне уметь то же самое?» – так, похоже, иногда рассуждаю я. И в результате не научился владеть не только современным компьютером, но и допотопной пишущей машинкой. Тем более что Константин Георгиевич Паустовский мне внушал: «Писатель не должен печатать – он обязан писать. Пером… Лучше всего гусиным! Но так как гусиных перьев, увы, уже нет, то хотя бы пером металлическим. Возникает естественное «сопротивление материала». Как бы сказать, бумажный «сопромат»: фразы медленнее рождаются, а голова их лучше обдумывает».
Одним словом, я пишу шариковой ручкой, чутко вслушиваясь при этом в мудрые советы и коррективы жены. Затем я диктую, а Таня печатает на компьютере. Она, конечно, умеет… Но вдруг останавливается:
– Этого я печатать не буду.
– Почему?
– Потому что это никуда не годится. К тому же в сюжете выпирает бессмыслица.
– Но ведь раньше… ты одобряла?
– Что поделаешь, не доглядела. А теперь вижу и слышу, что получилась несуразица. И печатать не буду… пока ты от нее не избавишься.
Я усердно избавляюсь.
– Кстати, еще… Такая фраза у тебя была уже.
– Где?
Таня помнит все, что я сотворил, гораздо точней, чем я сам. Она напоминает забывчивому автору, из какой повести тот повтор.
Спасибо, жена, за твою непримиримость! И за твои умения… Представляешь, что было бы, если б я умел печатать сам!