Читаем Перелом полностью

Вспоминаю папу. Высокий, красивый, седые виски, узкая голова. Носил меня верхом на плече из комнаты в комнату, пел «Вихри враждебные веют над нами». Не знаю, что такое «вихри» — должно быть, вроде пылесосов. Дома есть пылесос — низенький, как собачка-такса на своих колесиках. Боюсь его. Папа говорит: «Не бойся», — дает мне в руки кишку, и правда — не страшно. Папа нарочно намусорил, накрошил бумажек — пылесос их проглотил в одно мгновенье. А раз было такое: пылесос запылился, долго стоял в углу. Папа его включил, взял кишку со щеткой на конце и вычистил пылесосу круглую спину. Сказал при этом: «Врачу, исцелися сам». Я этого не поняла, но запомнила.

В теплушке кончается мое первое детство. Второе — совхоз в степях. Чуть припогасло сияние трав, цветов, бабочек, мир замкнулся, но все еще светится. Уже не Киля я, а Кира — рокочущее «р», только что освоенное, моя гордость. Вставляю его даже где не надо, говорю — «собрака».

Совхоз — животноводческий (слово учу по слогам: жи-вот-но-вод-чес-кий), при нем — мо-ло-ко-за-вод. Огромные, врытые в землю чаны с сывороткой. В них ребята купаются, и я с ними. Кто умеет плавать — плавает. Я не умею, просто держусь руками за край. Держаться надо крепко, не то утонешь.

Дует ветер. Шевелятся султанчики ковыля, кустики чертополоха с обсевшими их ленивыми шмелями. Гремят семенами коробочки незнакомой травы. Лошади мчатся, развевая гривы.

Хозяйка дома, где мы с мамой живем, татарка, зовут Хадича, поит нас кумысом (это лошадиное молоко). Говорят, очень полезный. Когда его пьешь, пощипывает, забавляет язык.

Первое время, живя в совхозе, голода мы не знали. Я во всяком случае. У меня в раннем детстве был плохой аппетит. «Петя, это ужасно, наш ребенок совсем ничего не ест!» А он — по-своему, непонятно, но интересно: «Никакое животное в присутствии еды не может умереть с голоду». В совхозе меня есть не заставляли, это первое время очень нравилось. Потом научилась есть, даже слишком.

Почему-то из времен второго детства больше всего помнятся солнце и лето. А ведь была еще и зима — даже две зимы в эвакуации. Первая — сытная, вторая — голодноватая. Но какие-то незлые были эти зимы. Топили соломой, чернобыльником. Пламя — ярко-оранжевое, вспыхивало и опадало с треском. Весело было бросать в него новые охапки. Хадича топлива не жалела.

А еще запомнилось — был в углу репродуктор, такая же черная тарелка, как дома. И из нее гремели песни. Эти песни военной поры я навсегда полюбила. До сих пор, услышав какую-нибудь по радио или телевизору, замираю душой, падаю в детство...

Только подумать, мое поколение — последнее, помнящее войну. Все, кто моложе, знают ее понаслышке...

Маме было всегда некогда: на работе, со своей «детворой». «Мама, посиди со мной!» — «Поди поиграй». А во что играть? Зайца взять не позволили...

За мной, собственно, никто не присматривал, а я и рада. Научилась плавать в молочной сыворотке, драться с мальчишками. Вся в синяках, царапинах. Однажды в драке упала вниз лицом, рассекла бровь о камень. Рану зашивали в медпункте. Даже не пикнула. «Молодец», — сказала фельдшерица, накладывая швы. Дома мама с осуждением: «А все твои драки, будешь уродом». Уродом не стала, шрам быстро зажил, но до сих пор, если вглядеться, он виден: беловатая черточка поперек брови. Люблю этот шрамик: память о том, степном детстве.

Оно кончилось внезапно, как отрезанное, когда мама получила похоронную — треугольник со страшной вестью: «Пал смертью храбрых». С тех пор я стала бояться треугольников; даже потом, в школе, рисуя на доске треугольник АВС, содрогалась...

Мама почти не плакала, только оцепенела. И я с ней вместе. Не хотелось ни бегать, ни кричать, ни драться. И солнечный свет погас, и мошки больше не плясали над чертополохом. И черная тарелка в углу говорила страшное: «Вечная память героям, павшим за свободу и независимость нашей Родины». Папа тоже «пал», может быть, просто упал, рассек бровь о камень, как я? Спросила как-то у мамы, она ответила: «Как ты еще глупа. «Пал» — значит «умер». — «Совсем?» — «Умирают всегда совсем...»

Значит, ничего этого нет — ни седых висков, ни прямых плеч... «Лежит твой папа под пирамидкой, а на ней звездочка красная», — объяснила мне Хадича. «Как на кремлевской башне?» — спрашивала я. Значит, про кремлевские башни с красными звездами уже знала... Впрочем, это из тех знаний, которые неизвестно когда приобретаются. Спроси любого жителя нашей страны: когда и как он узнал, что Дантес убил на дуэли Пушкина? Не ответит. Знал всегда.

После треугольника все переменилось. Мама, прежде веселая, стала печальной. Возня с «детворой» ее больше не радовала. Прямые черные брови сдвинулись, сошлись в одну. Такую «однобровую» маму я боялась, к ней не подойдешь приласкаться. Она и раньше-то не очень это любила, а теперь и совсем...

(Похоже, что я оправдаться хочу, — неверно. Оправдания мне нет.)

Перейти на страницу:

Похожие книги