Тоня... Скорее всего так звали его жену. Ту, которую убило бомбой. С двумя, кажется, мальчиками, сыновьями.
Дала ему лекарство. Поставила банки. Заварила липовый чай. Пить не стал. Был уже без памяти.
Какая ужасная была ночь! Температура все поднималась. Бредил. Какая-то переправа ему чудилась. Через зимнюю реку. Плывущие льдины. Сигналы ракет. Артобстрел...
И тут же почему-то сыновья, Коля и Петя. Тоня, зачем ты их сюда привела? Уведи обратно. Некуда? Что-нибудь случилось? Ах да, совсем забыл. Попала бомба. Убила вас, всех троих. Но вы же здесь, не убиты? Значит, все хорошо.
А вы кто такие? Врачи? Ампутировать ногу? Кто вам позволил? Я не позволяю. Лучше убейте меня.
И так — до утра. Время от времени приходил в себя, просил воды похолоднее. Я бежала — буквально бежала! — в кухню, глубоко хромая при каждом шаге. Набирала воды из крана, поила его. Опять и опять — Тоня. Больной, горячий, может быть, умирающий. И безмерно дорогой, как только может быть дорог один человек другому.
Сердце частило. Ввела корглюкон внутримышечно. Стало как будто полегче. Заснул, забылся. Уже светало. Поздний, зимний рассвет. Розово-серое небо.
Сидела над ним, как над своим ребенком. Меня больше не было: был он.
Этой ночью я поняла, что люблю доктора Чагина. Как при фотовспышке, стало все ярко и ясно в один миг. И никаких сомнений. Не «кажется, люблю», а люблю.
Люблю его, а он до сих пор любит свою покойную жену Тоню.
Наутро температура была уже пониже, общее состояние лучше, но хрипы все те же.
— Что это я вам болтал ночью?
— Ничего особенного. Бредили.
— О чем?
— Что-то военное.
Позвонила в больницу. Кардиограмму, анализы — все, что нужно, обеспечили. А главное — Анну Давыдовну.
— Что ж ты, миленький, хворать вздумал?
— Виноват, Анна Давыдовна.
— Смотри у меня, чтобы без этого. Ты, Кира Петровна, отсюда уйди-ка, я сама управлюсь. Твое дело тоже хромое: битый небитого везет. Нет, уж я сама, по своему обычаю. Тебя постесняется, меня нет.
Через полчаса Анна Давыдовна меня кликнула:
— Поди посмотри. Лежит он у меня как куколка.
На самом деле выглядел он как младенец, наряженный для прогулки. Взбитые, свежие подушки. Уголки наволочек заправлены внутрь. Вышитый пододеяльник. Лицо чистое, бритое, розовое. Я так не умею (укол ревности).
— Вас что же, с работы отпустили, Анна Давыдовна? И надолго?
— А я отгул взяла. Много их накопилось за время-то мое. Глебу Евгеньевичу как не порадеть? Святой человек, несмотря что строгий. Они и в святцах бывают строгие. Никола-то Чудотворец, тот иной раз как взглянет — душа вон. А ты ему не верь, добрый он, только прикидывается.
Святые были для нее вроде добрых знакомых. «Фрола и Лавра больше других любила за то, что «скотину всякую милуют». Религиозной-то по-настоящему не была, а святые — откуда-то из детства, как для нас Баба-Яга или Кощей Бессмертный. Не то чтобы верим, а все же живые они для нас. Бабушка ей про святых рассказывала. У каждого свой нрав, свое, как теперь говорят, «хобби».
— А в церковь вы ходите, Анна Давыдовна?
— Нет, не хожу. Некогда. То с больными, то со зверьми.
Однажды удостоил больного своим посещением сам Главный. «Кто вас лечит?» — «Кира Петровна». — «Конечно, она врач опытный. Но, может быть, нужна консультация более высокого ранга?» Чагин заверил, что не нужна. Главный все-таки выслушал его, измерил давление, посмотрел анализы, даже кардиограммы (я-то знала, что ни уха ни рыла он в них не смыслит). В целом мой метод лечения одобрил. «Как, вы здесь и ночуете? — спросил и сам себе ответил: — Похвально, похвально». Как будто не знал через больничных сплетниц, что я вообще тут живу. Наверняка знал, но хотел соблюсти политес. А мне уже не до политесов было...
Чагин болел тяжело, долго. С рецидивами, неожиданными скачками температуры. То отляжет тревога — как будто все идет на лад, — то опять схватит клещами. Мы с Анной Давыдовной попеременно за ним ухаживали. Больше она, чем я. Меня он стеснялся, ее — нет. Бывало, подолгу ждал ее прихода, только бы не допустить меня...
Однажды я зашла к нему в неурочное время.
— Уйдите, Кира Петровна, — грубо сказал он.
Что делать? Ушла. После Анне Давыдовне:
— Сердится он на меня. За что бы это?
— Не на тебя, на меня.
— За что?
— Секрет. А так и быть, скажу. Валика не подложила.
— Какого валика?
— А это я ему на место ноги свертываю. Как шинель-скатка. Сую под одеяло. Без протеза ему легче, а тебя конфузится. Сегодня забыла положить скатку, он и запсиховал. А ты не горюй, пройдет. Он отходчивый.
Нет, не отходчивый. Долго еще смотрел неласково, как на чужую. Пришла неведомо зачем.
А я любила его — с каждым днем больше. Какие там скатки? Ничего мне не нужно было, кроме него.
Мне бы тогда и сказать ему — не сказала.
29
Поправлялся. Почти уже поправился. Анна Давыдовна стала ходить реже. Бывало, и по неделе не заглядывала. Значит, всерьез стало ему лучше. Видно по Анне Давыдовне: ее сострадание не горит без топлива.