— Э-э-э... — сказал я, и она весело рассмеялась. Когда Джилли переехала жить ко мне, моя квартира была выдержана в строгом вкусе: белые стены, голубые шторы, старинная полированная мебель. Она не стала заниматься перестановкой, но Шаратон и Чиппендейл[2] перевернулись бы в гробу, увидев заново отремонтированную комнату, где стояли произведения их рук.
— Ты очень устало выглядишь, — сказала она. — Хочешь кофе?
— И сандвич, если дома есть хлеб. Она задумалась:
— Где-то должны быть хрустящие хлебцы. Джилли вечно сидела на диетах, это выражалось в том, что она просто переставала делать покупки. В результате мы все время ходили по ресторанам, и, естественно, эффект от ее диет получался обратным задуманному.
Она внимательно выслушивала мои рассуждения по поводу протеинов, содержащихся в яйцах и сыре, и со счастливым выражением на лице продолжала уплетать все подряд, заставляя меня усомниться в том, что ей действительно хочется обладать фигурой, достойной первого приза на конкурсе красоты. Она серьезно садилась на диету лишь в том случае, если действительно начинала полнеть, и тогда скидывала несколько килограммов. Она это могла, если хотела. Что, впрочем, случалось крайне редко.
— Как отец? — спросила она, когда я прожевывал очередную порцию хрустящего хлебца со свежими помидорами, нарезанными кружочками.
— У него сильные боли.
— Неужели врачи не могут их снять?
— Почему же. Сестра сказала мне сегодня, что через день-два все будет в порядке. Врачи больше не беспокоятся за его ногу. Рана заживает, и скоро ему станет легче.
— Ведь он уже не молод. — Я кивнул.
— Шестьдесят семь.
— В этом возрасте кости долго срастаются.
— Гм-м...
— Ты уже подыскал кого-нибудь на его место?
— Нет. Я сам решил остаться.
— Вот это да, — сказала она. — Впрочем, я могла бы и раньше догадаться.
Я вопросительно посмотрел на нее, перестав жевать.
— Тебя хлебом не корми, только дай доказать самому себе, что ты любое дело осилишь.
— Только не это, — с чувством сказал я.
— Ты не будешь пользоваться в конюшнях популярностью, — предсказала Джилли, — доведешь отца до сердечного приступа и добьешься колоссальных успехов.
— Первое — верно, второе — тоже, третье — мимо цели.
— Для тебя нет ничего невозможного. — Она с улыбкой покачала головой и налила мне рюмку превосходного «Шато Лафита» 1961 года, которым святотатственно запивала любую пищу, от черной икры до тушеных бобов. Когда мы стали жить вместе, я сначала решил, что все ее имущество состоит из меховых курток и ящиков с вином, которые она унаследовала от отца с матерью, погибших в Марокко при землетрясении. Куртки она продала, потому что пришла к выводу, что они ее полнят, а вино постепенно, по рюмке, исчезало из пыльных бутылок, за каждую из которых торговцы этим товаром готовы были заложить душу дьяволу.
— Такое вино — вложение капитала, — сказал мне один из них чуть не со слезами в голосе.
— Но должен же его кто-то пить, — резонно заметила Джилли, вынимая пробку из «Шеваль Бланк» 1961 года.
Джилли была богата благодаря своей бабке, оставившей ей наследство, и считала, что лучше изредка пить вино, нежели выгодно его продать. Она очень удивилась, узнав, что я придерживаюсь того же мнения, пока я не объяснил ей, что квартира заставлена бесценной мебелью, в то время как можно было с тем же успехом пользоваться современной.
Поэтому мы иногда сидели, положив ноги на испанский обеденный ореховый стол шестнадцатого века, при одном виде которого коллекционеры падали на колени и начинали рыдать, и пили ее вино из бокалов уотерфордского стекла восемнадцатого века, смеясь друг над другом: для чего нужны деньги, если их не тратить?
Однажды Джилли сказала:
— Не понимаю, что особенного ты нашел в этом столе? Неужели его ценность только в том, что он сделан еще во времена Великой Армады? Ты только посмотри на ножки, такое впечатление, что их моль поела...
— В шестнадцатом веке каменные полы поливали пивом для отбелки. Но то, что хорошо для камня, вредно дереву, на которое все время попадают брызги.
— Значит, гнилые ножки доказывают его подлинность?
— Ты все понимаешь с полуслова.
Этот стол был мне дороже всей моей коллекции, потому что он принес мне счастье. Через шесть месяцев после окончания Итона, на деньги, заработанные подметанием полов в Сотби, я приобрел тележку и стал объезжать пригороды, покупая почти все, что мне предлагали. Хлам я продавал в лавки старьевщиков, более ценные вещи — маклерам и в семнадцать лет уже подумывал об открытии собственного магазина.
Испанский стол я увидел в гараже человека, у которого только что купил комод поздней викторианской эпохи. Я посмотрел на ажурные железные оковки, скрепляющие четыре мощные ножки, столешницу в четыре дюйма толщиной и почувствовал, что мне становится нехорошо.
Хозяин использовал стол, как верстак, — на ореховой поверхности громоздилось множество банок с краской.
— Если хотите, могу купить, — сказал я.
— Да это же старый рабочий стол.
— Э-э-э... сколько вы за него хотите?