А тем временем, порождаемые междувластием, одурелостью, паникой и суматохой, самозванцы с револьвером у пояса и декретом в руках на подводах въезжали к купчинам.
— Читал? А это видал? — И с декретом показывается револьверное дуло. — Ну-тка за добросовестную расплату в пять раз дешевле тысячу двести аршин того шелка, а теперь двести фунтиков гарусу да шестьсот пар чулочков. Что еще? Дамский зонтик? Клади-тка и сто пятьдесят дамских зонтиков для родных и знакомых.
Двадцать пятого старого стиля истекал ультиматум, поставленный немцами и гайдамаками большевикам. Большевики отказались очистить Ростов. И тотчас же с утра задымился огонь дальнобойных.
Взрыв, как от страшного выстрела, раздался на площади. С шумом обрушился, рассыпаясь, как веер, на радиусы осиновых досок, базарный ларек. Затопали, шлепая в лужу, случайные люди, мечась в подворотню. «Бум-бум» уж стояло над городом сплошным грохотаньем орудий. Шел дождь. С окраин ринулись беженцы, толкая друг друга, роняя детой и ругаясь неистовой бранью. Подвалы, свои и чужие, в одно мгновенье забиты людьми. А по воздуху стоном бегут, догоняя друг друга, снаряды и разрываются возле самого уха, близехонько. Окна трясутся, танцуя стеклянные трели. Их не заставили ставнями в спешке, и окна, трясясь, звонко лопаются, рассыпаются, словно смехом, осколками. Трррах — торопится где-то ядро. Бумм — вслед за ним поспевает граната. Трах, городу крах, кррах, трррах! Немцы не скупятся, артиллеристы играют.
А по подвалам сидят, обезумевши, беженцы, затыкают уши руками, держат детей на коленях, бледнеют от тошного страха, кто за себя, кто за близких, а кто за имущество.
Но часам к четырем вдруг сразу утихло, как после землетрясенья. В ворота степенно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и спокойно сказала жильцам, подошедшим из кухонь:
— Большаков-то выкурили. Чисто.
А на Батайск отступили остатки гибнущих красных. Стойко дрались за каждую пядь. Трупами покрывали весеннюю степь и валились с десятками ран друг на друга, живыми курганами. В воздух текли от них струйки дыханья и пара: то в холод апрельского вечера теплая кровь испарялась.
Глава двенадцатая
НЕМЦЫ
Ты продаешь сейчас Библию, напечатанную Гуттенбергом, немецкий народ!
Увезли твои древности богатые иностранцы. Скупили дома твои за бесценок богатые иностранцы. Хлеб твой едят и пьют твое пиво, глядят на актеров твоих и отели твои наводняют богатые иностранцы. В Руре на горло твое наступил французский каблук, и хрястнуло горло. Обезлюдели, парализованы, остановились заводы. Руки, прославленные в работе, бездействуют. Где твоя слава?
Но униженному руку протянут с Востока. Там, над кремлевской твердыней, вьется красное знамя Советов. Коммуна — друг униженных. И она говорит им: вы потеряли, но не всё потеряли. Вы сохранили себя. Лучшее в мире сокровище — правда. Правдиво сознаться себе в том, что есть, в том, что было, и в том, что должно быть по совести, — вот великое наше богатство. С ним вступает народ в неподвластные хищникам дали, в крепко-стенную, высокобашенную, золотую страну — в грядущую эру.
И правдивой да будет рука, что опишет тебя и полки твои, зарубавшие большевиков по наёму за хлеб гайдамачий в угольном Донецком бассейне. Ты шел туда в мае — апреле девятьсот восемнадцатого, богатого бедами, года, как ныне французы идут в твой угольный Рурский бассейн!
Выползли из подвалов оторопелые люди; не евши, не пивши с утра, поспешили к калиткам, ловят прохожих, спрашивают, — те кивают на площадь.
А на площади людно. Подошвой стучат по неровным булыжникам улиц, в серых касках, подтянуты как на картинке, — немцы.
— Немцы! Вот тебе раз! — вздохнула на улице прачка. И не понимала, а все же вздохнулось. Сердечная вспомнила, как отпевала солдатика-мужа, погибшего на Мазурских болотах, а сын был в красноармейцах.
За колонной солдат, припадая к улице задом, как скачущие кенгуру, прогромыхали и скрылися пушки.
За пушками, удивляя невиданным блеском, алюминиевыми кастрюлями, кружками, чайниками и прочей посудой, проехала ровным аллюром походная кухня.
Офицеры и унтеры в темно-зеленых перчатках, в мундирах защитного цвета и в гетрах, — «баварской и вюртембергской ландсверских дивизий», — шли сбоку, по тротуарам, сверяя ряды проходящих. Были они белокуры, с выпученными глазами, с красноватыми лицами и на висках — с узелками набухших артерий.
Остановившись перед собором, часть их сделала под козырек и по знаку офицера промаршировала в соседнюю улицу. Часть их стала, перебирая ногами, как на ученье, и готовясь куда-то свернуть. Другие же, сразу сбросив строгую выправку и симметрию наруша, принялись укреплять пулемет задом к церкви, а носом на улицу и, разобрав походную кухню, расположились стоянкой.