— Гегемонией папства над всей европейской культурой, — ответил католик, сухими губами, как червячком, извившись в улыбке над деснами. — В этом смысле мы должны даже радоваться русскому большевизму. Он наивен. Своего наивностью он замахнулся наотмашь и многих перепугал. Государство и собственность, иерархизм людских отношений, наука, искусство и право — все, устрашившись, прибегнет к ограде церковной. Ибо лишь внутренняя организация может Европу спасти от угрозы Интернационала.
— Значит, опять в подчинение к авторитету? Жечь еретиков, запрещать развиваться наукам, — средние века, аскетизм, монастыри, сочинения ad gloriam Dei?[15]
— И могучий расцвет нашей пластики. Да. Что ж тут страшного в аскетизме? Почитайте-ка Фрейда. Сублимированный в могучие тиски неудовлетворенного творчества, пол, как электричество, двинет культуру опять к формованью, к дивному кружеву спекулятивного мышленья, к песне и к музыке. Лучше ведь два-три стиха гениальных, чем пара-другая ребят со вздутыми с голоду на рахитичных ногах животами. Как вы думаете, фрейлен Геня?
По Геня думала молча. Красивыми серыми с поволокой глазами глядела она на нервные пальцы руки своей, полировавшей о светлую юбку миндалевидные ногти.
За Геню ответила мать, сановитая немка:
— Вы очень односторонни, херр Яммерлинг. Вам кажется, будто в культуре борются только две силы, а я так думаю, что есть ведь и третья сила, разумно умеренная, та, что зовется прогрессом.
— Одна из масок великого оборотня, семитизма! — воскликнул католик. — Идея прогресса чужда арийскому духу! В мире есть лишь авторитет и добровольное подчинение, то есть церковь. Или же авторитет и насилие, то есть опять-таки церковь. Все остальное — миражи.
Дверь открылась, и Машенька, горничная в белом чепчике, спросила хозяйку:
— Матильда Андревна, где прикажете накрывать, в столовой или в гостиной на круглый стол?
— Погоди, я сама все устрою.
И фрау Шульц, извинившись, пошла, сановитая немка, плывущей походкой за Машей. Дверь закрылась. Смолкли шаги. Геня все продолжала сидеть, полируя миндалевидные ногти.
Доктор Яммерлинг, оглянувшись, подсел к ней.
— Вы не сердитесь на меня за вчерашнее? — произнес он шепчущим голосом.
— Не сержусь, но… — Геня порывисто прислонилась к плечу Яммерлинга. И от нее к нему перебежало жаркое веянье жизни, а от него к ней переползло холодное пламя чувственности. Он взял ее руку, разжал и, лаская, провел по ладони.
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . ..
Перешли из гостиной в столовую слишком тихая Геничка и преувеличенно разговорчивый Яммерлинг. Сели не рядом, а в отдалении друг от друга и тотчас же заняли руки игрой в бахроме от салфеток, перестановкой бесцельной тарелок, вилок и ложек.
Матильда Андревна открыла все окна и подняла полотняную штору, скрывавшую дверь на балкон. В комнату сухо повеяло душной июльской ночью.
Глава семнадцатая
ПОЛИТИКА И МИРОВОЗЗРЕНИЕ
Подними голову и гляди на бесчисленные миры над тобой.
Ты — песчинка. Ты, как тысячи пчел, переполняющих улей, носишь с собой тысячи планов организации мира. Улей гудит, пчела за пчелой вылетает, смена мыслей строит строжайшее зданье науки, где все соответствует опыту, а меж тем заменяется новым в положенный срок. Охотник за истиной, открывающий цепь соответствий, ты обречен на него, на соответствие: разве не ты фокус все той же вселенной?
Так думал Яков Львович июльскою ночью, присев на скамейку городского бульвара. Он похудел и осунулся, веки, совсем восковые, лежали на отяжелевших от созерцанья глазах: долго, закинув голову, отражали глаза катившиеся меж ветвями широким потоком миры, — и устали. Он расстегнул воротник, прислонился к спинке скамейки.
Внизу, под ногами, шелестели изредка листья, не в пору упавшие с веток. Ветер лежал низко и, поворачиваясь на другой бок, дышал жаром отяжелевшего дня меж ногами редких прохожих. Встанет, покружится, шурша листьями, бросит горстью сухой и щебневой пыли в лицо замечтавшемуся, побежит полосой, закачав фонарем залитое пространство взад-вперед, то туша язычок фонаря, то его раздувая, а после вдруг сгинет, и нет его. Сухо, душно, нечем дышать.
Задев Якова Львовича платьем, прошла одинокая женщина. От платья ее потянуло пылью и гарью.
Одиночество торжественным сонмом звезд, расширяющихся в усталых глазах, как предметы перед засыпающим человеком, сонное, светлое, оплывало сознанье…
Вдруг кто-то сказал перед ним по-немецки, сквозь зубы говоря с собой:
— Schon wieder![16]
И в шепоте Якову Львовичу послышался старый знакомый; он вскрикнул:
— Доктор Яммерлинг!
Спичка чиркнула, свет прошел по фигуре под деревом, привставшей со скамейки бульвара.
— Херр Мовшензон, поразительно!
Два старых соседа за столом табльдота в пансионе города Мюнхена, два бывших товарища по книге и выпивке, пораженные, остановились друг перед другом.
— Вот кого не ожидал я повстречать ночью в России! Вы на военной службе? Пришли с оккупантами?
— Я корреспондент.