Яков Львович записывает у себя:
«Мысль отдыхает, когда ей дана работа. Всякое следование фактов без передышки утомляет и раздражает»,
— Я от Авдотьи Саркисовны, — твердит свое мать, — она говорит, что ты можешь получить сейчас хорошее место по городской милиции. Старых-то поснимали, новых ищут, которые с образованием. Жалование и положение. Без труда-то ведь не проживешь.
Яков Львович не слушает мать — его занимает идея. Разве не сходятся все вопросы действительности, все ее беды у одной центральной проблемы? Труд — в этом все дело. Од раскрывает тетрадь и снова пишет:
Ошибочно думать, что вопрос о труде разрешим в плоскости социальных отношений. Забывают о психологии труда. Если труд — обязательство, да еще тяжкое, да еще volens-nolens, то на такой почве ничего не построишь. Труд должен
Стук в дверь — у Якова Львовича сосед, товарищ Васильев, слесарь ремонтного завода и большевик. Небольшой, остроглазый, со впалою грудью, входит в комнату. Желтые пальцы с порыжелыми ногтями ссыпают на мятую бумажку табак из жестянки, быстро скручивают ее и прихлопывают жестянку. Яков Львович дает прикурить.
— Я с митинга в городском саду. Бестолочь! Массы озлобляются. Видели вы последний номер «Известий»?
— Товарищ Васильев, выслушайте мою мысль, — берет Яков Львович клеенчатую тетрадку. Ему это кажется простым, как дневной свет.
— Кустарничество, — буркает Васильев, — мелкобуржуазная психология. Сводите вопрос с рельсов в тупик.
— Поймите же вы, это вечное! Не надо ваших терминов, они этого не покрывают, — всплескивает Яков Львович руками.
— Работаете на контрреволюцию, если хотите знать, — неуклонно твердит Васильев в клубах табачного дыма.
— На контрреволюцию? — встает Яков Львович.
Солнце из низенького окошка падает на худое лицо с острым носом, черты его вытянулись, облагородились, стали странно знакомыми; и глаза глядят широко, открыто, без робости.
— Посмотрите сюда, какой я контрреволюционер! Я больше пролетарий, чем вы, ничего у меня нет и ничто здесь не держит меня. Я люблю мысль революции, я за нее умру, не поморщившись. Или вы лучше меня видите ложь старого мира? Только я не желаю создавать на место нее новую ложь под другим названием. Я гляжу в корень, в первооснову, а вы мне отвечаете ходячими словечками, жупелами. Почему вы не хотите видеть мою правду, как я вижу вашу?
Васильев докурил папироску, он молчит, ему трудно найти слова. Потом говорит, и взлетает каждое слово, как ком земли из роющейся могилы: вот тебе, вот тебе, вот тебе…
— Все вы глядели до сих пор в корень. А что сделали? Кто в корень глядит, ничего не делает. Последняя ваша правда — оставить все, как оно есть, вот ваша правда. Вам кажется, что вы с нами, а все, что вы говорите, мог бы сказать любой буржуй и сделать выводы против нас. Нам эти слова ни к чему, они давно говорены, опорочены, от них ни пяди не изменилось. Да и зачем вам, скажите, идти к нам? Вы вот говорите, что пролетарий. Верно, только вы другой пролетарий. Вы такой пролетарий, которому и не нужно ничего, все у него уже внутри есть. Ну, признайтесь, на что вам революция? Вам, если хотите, и история не нужна, одной мысли довольно.
Яков Львович угас и сел снова.
— Странно, это очень верно, что вы говорите, — отвечает он Васильеву. — Я блаженствую, это да, если даже один огурец с хлебом. Могу и без огурца. Но ведь и ваша цель — счастье человечества. Вы же не зря мечтаете о разрушении, вам надобно осчастливить. Почему вы смотрите на мое счастье как на минус?